Однако и сам Василий, как можно предположить, не хотел более под этим доглядом оставаться, и одной из причин, по которой он решил Сростки покинуть, были конфликты с матерью. Это никак ни в его прозе, ни в воспоминаниях не отразилось, хотя проглядывается в более поздних письмах к Марии Сергеевне и в редких, осторожных высказываниях сестры Натальи, не желавшей разрушать семейные предания, но шукшинский миф о «великой матери» нуждается в уточнении. Этот миф, очевидно, включал в себя и вину перед Марией Сергеевной, уходившую в те зеленые годы, когда сильный Шукшин самоутверждался вопреки своей сильной матушке, это была своего рода психологическая дуэль, в которой он не имел права проиграть, а она — выиграть.
К этой поре никаких проблем в общении со сверстниками, судя по всему, у него не было. В их воспоминаниях о Шукшине (особенно у Зяблицкого) можно прочитать множество увлекательных историй про грехи его юности — от тайного курения до посягательств на личную собственность отдельных зажиточных граждан Сросток в виде огурцов, яблок, арбузов, меда, и везде Вася — коновод, везде предводитель, хулиган.
Такой Вася нравился и девочкам, с которыми молодые люди ходили вместе на тырло, как называлось место посиделок сростинской молодежи. Василий Макарович и тут первенствовал.
«Вася увел у меня девчонку, — вспоминал Зяблицкий. — Я Аню Ковалевскую любил. А когда девчонка нравится, тут какая-то робость берет. Ну я и мешкал. А он подходит: “Ну чо, Нюра, пойдем”. Она вроде колеблется, молчит. Он взял ее под руку и увел… У меня такая обида запала! Я с ним не разговаривал недели две, дулся.
Он в этих делах был молодец! Во-первых, он внешне интересный был парень, во-вторых, играл на гармошке. К тому же он начитанный был, более развитый и разговаривал с девчонками посмелее: знал, что они на него засматриваются».
И это было только начало…
«Семь классов закончили, надумали все поступать в Бийск в автомобильный техникум. Словно сговорились сорванцы меж собой. Я против сразу была и не хотела отпускать: кончай, говорю, сынок, десять классов. Вот придут всей оравой и уговаривают, упрашивают меня. И Вася просится: “Мам, поеду с ребятами”. Уговорили. Согласилась».
Понятно, деваться матери было некуда. В ее сорванце очень рано обозначились воля, упрямство и решимость самому строить свою судьбу, и ни к каким уговорам он не прислушивался ни тогда, ни позднее. Да и Мария Сергеевна разве не мечтала о том, что ее сын устроится в городе, но чтобы это произошло так скоро и он выучился бы всего-навсего на шофера либо механика? Она сыну другую приуготовляла судьбу.
Шукшин то время вспоминал так:
«Мы, четверо пацанов: Шуя, Жаренок, Ленька и я, шагаем с сундучками в гору. Поступаем в автомобильный техникум. Через три с половиной года будем техниками-механиками по ремонту и эксплуатации автотранспорта. Техникум — в городе, точнее, за городом, километрах в семи, в бывшем монастыре. Идти надо обрывистым правым берегом широкой реки. Это мой второй приезд в этот город. Душа потихоньку болит — тревожно, охота домой. Однако надо выходить в люди. Не знал я тогда, что навсегда ухожу из родного села. То есть буду еще приезжать потом, но — так, отдышаться… Вот уж не знал! Городские ребята не любили нас, деревенских, смеялись над нами, презирали. Называли “чертями” (кто черти, так это, по-моему, — они) и “рогалями”. Что такое “рогаль”, я по сей день не знаю и как-то лень узнавать. Наверно, тот же черт — рогатый. В четырнадцать лет презрение очень больно и ясно сознаешь и уже чувствуешь в себе кое-какую силенку — она порождает неодолимое желание мстить. Потом, когда освоились, мы обижать себя не давали. Помню, Шуя, крепыш парень, подсадистый и хлесткий, закатал в лоб одному городскому журавлю, и тот летел — только что не курлыкал. Жаренок в страшную минуту, когда надо было решиться, решился — схватил нож… Тот, кто стоял против него — тоже с ножом, — очень удивился. И это-то — что он только удивился — толкнуло меня к нему с голыми кулаками. Надо было защищаться — мы защищались. Иногда — так вот — безрассудно, иногда с изобретательностью поразительной. Но это было потом. Тогда мы шли с сундучками в гору, и с нами вместе — налегке — городские. Они тоже шли поступать. Наши сундучки не давали им покоя.
— Чяво там, Ваня? Сальса шматок да мядку туясок?
— Сейчас раскошелитесь, черти! Все вытряхнем!
— Гроши-то куда запрятали?.. Куркули, в рот вам перо!
Откуда она бралась, эта злость — такая осмысленная, нечетырнадцатилетняя, обидная? Что, они не знали, что в деревне голодно? У них тут хоть карточки какие-то, о них дума, там — ничего, как хочешь, так выживай. Мы молчали, изумленные, подавленные столь открытой враждебностью. Проклятый сундучок, в котором не было ни “мядку”, ни “сальса”, обжигал руку — так бы пустил его вниз с горы».
Независимо от того, насколько точно Шукшин воспроизвел обстоятельства своего путешествия в город и нового опыта жизни в нем, грань обозначена очень четко: мы и они. Два мира, две России, обе тяжко живущие, голодающие, враждующие друг с другом, и даже выигранная всем народом война эти две России не примирила. Дикое, страшное свойство русских людей — враждовать по принципу места, социального происхождения, положения, образования, имущества — вот что станет его темой, его болью, предметом его размышлений, которые позднее отольются вопросом: что с нами происходит? Не менее важно и свидетельство однокурсника Шукшина, его троюродного брата Александра Павловича Борзенкова, того самого Шуи, что «закатал в лоб городскому журавлю»: «Кровное родство, пожалуй, осознали мы только там. Приходилось защищать свое достоинство».
Именно так — чтобы сплотиться, потребовалась внешняя угроза, и в будущем он такую угрозу находил, только вот биться ему всегда приходилось в одиночку.
Об учебе Шукшина в Бийском автомобильном техникуме сохранилось не так много воспоминаний, но все мемуаристы сходятся в одном: учиться парню там было неинтересно. «Математику, теоретическую механику, физику, по-моему, тихо ненавидел. К своей будущей специальности относился равнодушно… его даже вождение не привлекало», — вспоминал Борзенков.
Василий действительно не любил технику, ему не давались точные науки, он был малодисциплинирован и позднее рассказывал писателю Юрию Скопу: «Нам лекцию говорят, а мне петухом крикнуть хочется… Я это здорово умел — под петуха… В Сростках петухи наиредкостные… Не петухи — Лемешевы…»
Зато хорошо писал сочинения — особенно на свободную тему — и читал, читал, читал… С удовольствием ходил в кино, тратил последние деньги на билеты. А кроме того, записывал что-то в блокнот с металлической обложкой, на которой было оттиснуто распятие, за что получил два прозвища: Папа римский и Баснописец.