Он умел радоваться успехам друзей.
Когда Высоцкий положил на стол журнал «Советский экран», где был опубликован текст его песни из «Вертикали» (даже с нотами), Неизвестный пожал ему руку:
— Молодец. Поздравляю. Володь, я думаю, это только начало. Все у тебя впереди.
— Ты уверен? — с сомнением спросил Владимир.
— Уверен на сто процентов. Прорвешься. А вообще, знаешь, когда-то я думал: если бы мне дали возможность делать то, что я хочу, как скульптору и подписаться чужим именем, я бы на это пошел. Потому что важнее выразиться, чем увидеть свое имя напечатанным. Честное слово, поверь. Хотя, конечно, успех необходим. Но я думаю, что все зависит от темперамента. Есть люди экстравертные. Им нужны аплодисменты. И есть люди интравертные. Им нужны самооценка, самоосознание. Даже если есть аплодисменты, они не очень счастливы и думают, что сделали не то, что хотели. Я вот, например, принадлежу ко второму типу.
Порой работы Неизвестного наталкивали друзей на какие-то поэтические ассоциации. Например, скульптура «Мертвый солдат» — лежащая фигура с почти истлевшим лицом, огромной раной в груди и закостеневшим, вытянутым вперед, сжатым кулаком — человека, и после смерти рвущегося в бой, — аукнулась уже у зрелого Высоцкого в песне «Мы вращаем Землю», о которой кем-то было сказано, что она салюта воинского достойна.
Всем живым ощутимая польза от тел:
Как прикрытье используем павших…
Высоцкий, Театр на Таганке, Юрий Любимов были Неизвестному бесконечно дороги. Эрнст даже входил в свое время в состав легендарного художественного совета театра, «клуба порядочных людей». Он считал, что Юрий Петрович «беспрерывно творит Театр. Он создает свой Театр — легендарный Орден талантливых единомышленников-идеалистов… И его театр-орден становится человеческим голосом, сознанием и совестью людей… Когда-то я был анархо-синдикалистом: оставьте меня в покое, я — волк, с рук не ем. Но только оставьте меня в покое, я прокормлюсь сам. Мы с Любимовым это обсуждали, он тоже говорил им: я прокормлю себя сам, оставьте мой театр в покое!».
Дверь в легендарном кабинете Любимова украсил своей росписью Неизвестный. Первые штрихи он нанес буквально накануне своего изгнания в 1976-м, как бы на прощание. А навестив Москву в 1999 году, завершил работу…
Общительный, дружелюбно настроенный, внешне компанейский Эрнст и в самом деле был одиноким волком. Он говорил: «Моя свобода — одиночество. По существу, одиночество — моя профессия… Вот и Роден писал: художник, не бойся быть один; если ты искренен, то рано или поздно к тебе по тропинкам придут другие».
Даже свои дня рождения Неизвестный обычно начинал праздновать один и с бутылкой, и только потом с друзьями. Ему нравилось сидеть и итожить минувший год наедине с самим собой, о многом думая и попивая потихонечку… Друзья эту традицию знали и подтягивались попозже. Точно так же, в одиночестве, Эрнст начинал встречать и каждый новый год…
* * *
Во время той памятной встречи в Манеже Хрущев, в упор глядя на Неизвестного, говорил:
— Если бы вы были председателем Совета Министров, так вы, наверное, всех своих противников давно бы в котле сварили. Мы вас в котле варить не будем, но и содействовать вам тоже… Советую, уезжайте за границу. Может быть, вы будете капиталистом. Поживете в «свободном мире» и узнаете, что к чему. А на это говно собачье мы не будем тратить ни копейки.
— Не хочу я никуда ехать, — отмахнулся Эрнст.
Он никогда не считал себя диссидентом и не протестовал ни против чего: «Воспитанный своим отцом, я с детства воспринимал идеологию коммунизма только как идеологию. Идею тотального коммунистического диктата я воспринимал не как политическую ошибку, а как антропологическое преступление. Так же я воспринимал и фашизм. Поэтому я был добровольцем во время войны с фашизмом. С коммунизмом я не воевал, я его воспринимал как данность. Я не хотел менять политическую систему хотя бы потому, что я не знал как. Для меня главное — защита собственного достоинства, эта защита не была политизированной — это было просто естественно. Я не мог терпеть оскорблений, надругательств, несправедливости по отношению ко мне. Я никогда не хотел, чтобы Вучетич или другие лепили так, как мне хочется. Я до сих пор считаю, что они лепили правильно — согласно своей точке зрения. Я не хотел, чтобы от меня требовали, чтобы я работал хуже, чем могу. Хуже — это значит не так, как мне подсказывает моя человеческая и художественная совесть… Я хотел работать хорошо, а меня заставляли работать плохо».
Он всячески уклонялся от политики. Не позволял себе публичных антисоветских высказываний. Правда, как-то не сдержался и в интервью одной итальянской газете обозвал Подгорного[4] дураком.
Злился: «Меня несколько раз пытались вербануть, но не получалось. В МОСХе сказали: «Вы должны зайти туда-то», а я не знал зачем. Пришел, оказалось: гостиница, и там какой-то лейтенантик начал предлагать работать. На что я сказал: «Я вас не понимаю». — «Что у вас за отвращение к нам?». Я сказал: «Нет, у меня нет отвращения. Во всех государствах есть такие институты, как во всех организмах есть почки. Но у меня возражение: глаз не может стать жопой, а жопа — глазом. Я — гений! Дайте мне служить Родине своим гением!» И ушел».
Потом приглашали, вызывали и говорили: «Если не уедешь, мы тебя — либо в тюрьму, либо в психушку…» В общем, популярно объясняли: либо туда, либо сюда. Несколько раз провоцировали драки… Неделями приходилось отлеживаться в «Склифе». На дверях его мастерской малевали фашистскую свастику, писали «Убирайся вон, бракодел!». Вламывались среди ночи в мастерскую, и там молодчики колошматили молотками готовые работы…
В 1967-м образовалась парадоксальная ситуация. Неизвестный сам подал заявление, чтобы его отпустили поработать на Западе над совместными проектами с Оскаром Нимейером, знаменитым бразильским архитектором. Кроме того, у Эрнста были заказы и от компартий — французской, итальянской. Так нет же, не пустили! Он не мог понять, почему стал невыездным. Нельзя же называть человека диссидентом за то, что он защищается от плевков в лицо. Это — нормальное человеческое поведение. Да и программа у него была простейшая — «Оставьте меня в покое!».
Вспоминая те годы, Неизвестный говорил: «В силу обостренной ситуации у меня был волчий нюх и воинский дух… Шел ва-банк, был абсолютно беспределен, мог говорить партийным бонзам в глаза жуткие вещи… Как надгробие Хрущева я сделал из черно-белых глыб, так и все те люди состояли из разных слоев. Они были противоречивы и непоследовательны, как само время. Они были услужливы и трусливы. Все бл… ди с эпохи Вавилона пользуются одними и теми же приемчиками. У них нет инструкций, просто они знают, как кокетничать. Все ребята из ЦК были раздвоены, жили двойной жизнью…»