Редкие и густые удары колокола, медленно падая с колокольни, сливались с пением хора. Через минуту процессия вытянулась по площади. Впереди хора несли крышку гроба, а сзади, на некотором расстоянии, медленно двигался печальный катафалк, сопровождаемый мрачными людьми в черных плащах, толпой народа и вереницей экипажей. За хором шли священник и дьякон в ризах, надетых поверх шуб.
Был холодный зимний день, солнце ярко сияло, и певчие, подняв воротники и обвязав уши платками и шарфами, без шапок, медленно шли по дороге, утаптывая искрившийся и хрустевший снег. Они пели, широко раскрывая рты, пар оседал инеем на усах и бородах. Прохожие с любопытством останавливались посмотреть на процессию, почтительно обнажая головы. В промежутках между пением певчие разговаривали о своих делах, пересмеивались, рассказывали анекдоты.
— Сказали ему, понимаешь ли ты, что в этом доме хозяин умирает… Вот он и стучит в окно: «Хозявушки!» А у окошка сидит старичок. «Тебе чего?» — «Да у вас, я слышал, покойничек есть, царство ему небесное, а я регент. Не надо ли хор?» — «Нет, — отвечает старичок, — не надо: мне, слава богу, полегче».
— Хе-хе-хе! Вот налетел-то!
«Свя-ты-ый б-бо-же!» — гудит опять хор. Веселый разговор прерывается. Рыдающие похоронные аккорды далеко несутся в морозном воздухе.
Захарыч шел вместе с другими, ревел, слушал разговоры певчих и чувствовал странную, непривычную неловкость от этого смешения печали и смеха.
По дороге процессия остановилась у огромного дома, около которого был выставлен стол для литии. Завидя стол, басистый дьякон, с окладистой черной бородой и широкой грудью, еще на ходу начал служить литию. Он служил самодовольно, заученными приемами, пуская красивые ноты и красиво отчеканивая слова.
«Вечную память» он с удовольствием пустил вниз. Хор торопливо подхватил.
Когда процессия приблизилась к воротам кладбища, ее встретили печальными ударами колокола, а в самых воротах уже стоял маленького роста священник в черной ризе и с дымящимся кадилом в руке. Лицо у него было ласковое и приветливое. Рядом с ним стоял кладбищенский дьякон, высокий и мрачный, весь заросший полосами.
Едва священник завидел покойника, как залился тончайшим тенорком, гостеприимно помахивая дымящимся кадилом. Дьякон угрюмо вторил ему грубым, как бы железным басом. Певчие смолкли, покойника поставили в воротах, а веселый кладбищенский священник приветствовал его, заливаясь, как соловей, и благодушно помахивая кадилом. Казалось, что он был очень рад новому гостю и очень хлопотал о том, чтобы доставить ему всевозможные приятности.
Процессия двинулась по узкой дорожке, мимо огороженных памятников, крестов и могильных плит.
У свежей могилы затихли последние звуки хора. Гроб опустили в яму, послышались глухие удары земли о гробовую крышку. Кто-то зарыдал тем надрывающим душу рыданием, которое можно слышать только на могилах. Помощник, заменяющий регента, торговался с распорядителем похорон.
— Прибавьте на чай певчим!.. Холодно!.. Люди устали…
— А почему мальчиков было меньше, чем обещали?
— Помилуйте, все налицо!
Певчие стояли в стороне, надевая шапки на заиндевелые головы и разминая застывшие члены.
— Эх, водки бы теперь! — говорил Томашевский, ежась в своем коротеньком пальто. — Весь застыл!
— Проклятое ремесло! — сказал кто-то.
Помощник регента получил деньги и направился к воротам. За ним потянулся хор. Мальчики бежали вприпрыжку и дули в озябшие кулаки. Вскоре весь хор — и взрослые и дети — вошли в «Россию», трактир, ближайший к погосту.
Там, кряхтя и звучно откашливаясь, они уселись за длинный стол и потребовали себе чаю, водки. За соседним столом разместились румяные озябшие мальчуганы и набросились на чай и булки.
Когда выпили по две рюмки, хохлатый бас Илья Николаевич вынул записную книжку, взял карандаш и сказал внушительно:
— Ну-с, господа! Деньги по рукам! Сколько положить Захарычу?
Певчие замялись.
— Положить ему, как хорошему октависту, — уклончиво сказал кто-то.
— Да сколько? Томашевский получает восемь процентов. Я кладу Захарычу столько же. Никто не имеет против?
— Клади! — загудел хор. — Ничего!.. Им поровну можно получать.
Илья Николаевич выпил водки и углубился в составление раскладки. Появилась новая бутылка. Загудел разговор. На одном конце стола говорили одно, на другом — другое. Изредка вырывались громкие восклицания.
— Эх ты, жизнь! Из церкви в кабак, из кабака в церковь.
— Такая уж наша судьба, чтобы, значит петь и пить.
— А бутылка-то опять пуста! — прищелкнув языком и смешно прищурясь, вскричал Ржавчина. — Захарыч, но желаете ли вы обмыться?
Тогда весь хор загудел:
— Надо, надо! Надо обмыть октаву! С поступлением! Следует поклепать!
— Что ж! — отвечал Захарыч, почесав затылок. — Я поставлю, только сам-то я не пью.
— Ты не пей, а нас угости!
Илья Николаевич поднял кудластую голову и уставился на Захарыча.
— Не пьешь? — строго спросил он его.
— Не пью.
— Нехорошо. Следует пить, ибо непьющих октавистов не бывает.
И опять углубился в раскладку.
— Эх, Ирлюша! — раздался картавый и задушевный бас. — Не соврлащай, брлат, единого от малых сих. Сопьется и без нас в силу судеб.
— Ну-ну, Петр Иваныч, не скули! Святая душа! — смягчаясь, бурчал Илья Николаевич.
Захарыч невольно посмотрел на картавого Петра Иваныча. Этот бас всегда был немножко пьян, даже по утрам, до обедни. Он был очень высок и страшно худ. Лоб у него был большой, с заливами, лицо некрасивое, острое книзу, но глаза смотрели по-детски ясно. Певчие относились к нему как-то особенно: с уважением, с любовью и в то же время снисходительно, как к ребенку. Захарычу захотелось поговорить с Петром Иванычем. Он спросил певчим бутылку водки и подсел к нему. С Петром Иванычем сидел и Томашевский, который держал себя неприступно и гордо.
Мальчики ушли, получивши свою часть из дохода. Певчие звенели деньгами. То и дело появлялись новые бутылки. Все говорили разом, и звукам голосов вторил звон рюмок и бутылок.
— Ты из каких, брат? — спросил Петр Иваныч Захарыча, поймав его внимательный взгляд.
— Плотники мы… Ну, сбили меня в певчие. Два года пел в Бугуруслане и плотничал. А теперича, значит, работу порешил… Пою. Говорят про меня, коли бог дал ему талант, то, значит, и быть ему надо в хору: пущай люди слушают.
— А семья-то у тебя где?
— Семья у меня завсегда в деревне живет. Потому как я с артелью по всему уезду ходил…
Захарыч был очень рад, что наконец встретил человека, которому можно рассказать о своей семье, о деревне.