Большая любовь редко в жизни встречается, и нам многие завидовали. А мы делали вид, что легко принимаем сложившуюся у каждого из нас ситуацию. Однако в нашем возрасте и при наших обстоятельствах двойная жизнь не могла быть легкой. Уже года через три стало очевидно тяжкое бремя, которое мы на себя взвалили. Наше сближение обращало наши жизни дома в тяжкое мучение: уж очень труден бывал переход… Этим полны мои дневниковые записи 1971–72 годов. Говорил об этом и Ю.М.: «Наказан дома страшно – одиночеством». А о тех, кто нам завидовал, сказал как-то: «Крестную муку нашу они не видят, да и вряд ли бы согласились нести ее».
В 1972 году, во время болезни Ю.М., я объявила дома, что люблю Ю.М. и что ничего изменить в отношениях с ним не могу. Мне казалось, что любое решение моего мужа облегчит наше с Юрой положение в Москве и вообще мою жизнь. Увы, этого не случилось. Муж попросил оставить все как есть, и жизнь пошла будто прежним порядком. Но легче не стало, потому что вина тайная, как я ее чувствовала перед мужем, стала явной; все остальное осталось прежним и порою даже более невыносимым, чем раньше.
Так, я считаю, закончился первый этап наших отношений: на ноте высокой любви, которую мы воспринимали как небывалый подарок судьбы, требующий, однако, немалых жертв.
Второй период наших отношений, как мне кажется, длился до 1985 года. Любовь наша была теперь надежным оплотом и помощью в тяжелых жизненных ситуациях, которые не могут не возникать в жизни каждого человека. Мы жили в разных городах, были связаны только нашей весьма формальной перепиской. Я писала на кафедру, он мне – на домашний адрес, обращаясь ко мне то на ты (мы же однокурсники!), то на официальное Вы[23]. Телефон, появившийся у Лотманов только в восьмидесятых годах, не облегчил нам возможности общаться, поскольку в большой семье всегда кто-то был рядом. Ю. вообще считал телефон дьявольским изобретением. Это и понятно: Ю.М. стал более доступен для тех, с кем ему подчас вовсе не хотелось разговаривать. А нам оставалось все то же: очень редкие встречи в Ленинграде, что было не очень удобно для Ю.М., и в Москве, где ему было удобнее всего, поскольку я подстраивалась под Юрино интенсивное расписание. В 1978 году мы отмечали нашу десятую годовщину (ведя счет с 1968 года), и удивлялись оба, что за все годы ни разу не поссорились, не выразили неудовольствия друг другом. Ю.М. сказал мне: «Это потому, что все трудности ты взяла на себя».
Принято говорить о романтической любви, в отличие от какой-то реальной. Но что такое реальная любовь? И почему наша – романтическая? Я бы еще могла назвать ее возвышенной, потому что просто не знала никого в жизни, кто, как мы, любил бы друг друга так нежно, преданно и ВЫСОКО.
Но когда Ю.М. помогал моей дочери Марине или буквально вытаскивал меня из пропасти во время тяжелой болезни мужа; когда я доставала для его семьи лекарства, или утешала в домашних и рабочих бедах, или возила его к зубному врачу, или просто чинила ему одежду, – разве все это «романтическая» любовь? Конечно, в моем отношении к Ю.М. всегда был элемент обожания, как и в его – ко мне. Я не стану приводить здесь наших слов и обращений друг к другу, которые нам не казались ни выспренними, ни сентиментальными. Иногда только Юра говорил мне шутя: «Ну что ты ко мне, как к памятнику Пушкину?». Так или иначе, мы нужны были друг другу, были необходимейшей опорой в жизни.
За все годы нашей любви Юра три раза приезжал в Кемери на Рижское взморье, где я проводила свой отпуск почти каждое лето. Он воевал в этих местах. В болотах под Тукумсом шли страшные бои, там засели отборные войска СС и долго не сдавались, хотя вся почти Латвия уже была освобождена от немцев. Он рад был показать эти места мне. Остальные же наши встречи иногда длились два часа, иногда несколько минут перед отходом его поезда из Москвы. Иногда удавалось увидеться в Библиотеке имени Ленина, где он занимался почти в каждый свой приезд в Москву. Мы были абсолютно бесприютны, ибо молча, не обсуждая, взяли на себя обязательство жить и любить друг друга так, чтобы как можно меньше обижать близких нам людей, наши семьи. Иногда удавалось увидеться в Ленинграде, к которому у Юры было, как он сам выразился, «больное» отношение. Ведь родной город отверг его. Чаще он и писал и говорил о нем, как о городе, где «люди – лед, сердца – гранит»…[24] Но иногда Ленинград был для него «наш город», где был «наш» Васильевский, «наш» Летний сад; город нашей юности, где было наше прошлое, которое не забывалось.
Но и в Москве много мест, связанных для меня с Юрой навсегда: Сокольники, Гоголевский и Тверской бульвары, Александровский сад и кафе «Аромат» на Суворовском бульваре, где мы могли (пока там все не изменилось к худшему) спокойно выпить кофе и посидеть за столиком, поглядеть друг на друга; после Ленинки, где каждый второй приветствовал Ю.М. и где поговорить, постояв у каталога, чаще всего не удавалось, маленькое кафе было праздником.
Ленинка вообще была местом отчасти заколдованным. Я часто работала в третьем зале. Бывало так, что моя тоска по Юре и вечный страх, не случилось ли чего (а писем долго нет), становились невыносимы. И вот, мучительно думая о нем и не различая слов на странице, иной раз подниму глаза и вижу, что он идет по проходу между рядами столов, разыскивает меня. Причем в таких редких случаях действительно не было никаких знаков, что он может приехать. Но ожидание, стремление его видеть становилось непереносимым… и он вдруг появлялся.
Одним из любимейших наших мест в Москве был памятник Гоголю, тот, который убрали с бульвара, заменив его помпезным не-Гоголем, перенеся «настоящего» Гоголя во двор дома на Суворовском бульваре, где писатель скончался. Там мы могли посидеть рядом со старушками на одной из скамеек, стоявших вокруг постамента, поговорить или помолчать. Мы оба любили Сокольники: парк этот был недалеко от моего дома. Там было немноголюдно и Юра не должен был без конца раскланиваться со знакомыми. В одном из писем ко мне есть такие строчки: «Я так люблю летний дождь. И бежать под грозой»[25]. Он, видимо, вспоминал, как в Сокольниках нас однажды застал сильный дождь, грянул гром, я испугалась, мы бросились к выходу, и Юра на бегу подтрунивал над моим страхом.
Разумеется, в Москве Юра был очень занят. Он приезжал чаще всего с докладами на разные научные конференции и семинары: в Институт славяноведения, в ГМИИ им. Пушкина, в Дом ученых, где мы нередко обедали, в МГУ. Ему нужно было встречаться с коллегами, с редакторами своих книг или статей, иной раз специально приезжавшими из-за границы, где выходили его работы, поскольку самого его власти долго никуда не выпускали. Иногда, хоть и редко, он приезжал специально, чтобы нам повидаться. Известно, что Москва в те годы была местом, где человеку и поесть-то негде. Я очень переживала, что не могу его покормить, а он смеялся: «Ну что ты себя чувствуешь виноватой за всю Москву?». Когда Дом ученых закрыл свой ресторан (это было уже в конце 80-х годов), мы ужинали в Доме литераторов. Чаще же всего, когда у него было хоть часа полтора времени, Юра приезжал ко мне домой. Иногда сразу по приезде вынимал рукопись из портфеля и говорил: «Прошу тебя, выправь статью. Зара в этот раз не успела считать. Не могу же я сдать рукопись в таком виде!» Юра считал, что делает ошибки, что он «безграмотен»!