«А как со сном? — спросит читатель. — Неужели не хотелось спать все эти трое суток?» Вопрос весьма уместный. В Талмуде говорится, что человек, не смыкающий глаз трое суток, умирает. Но может быть, человек просто не может не закрывать глаза семьдесят два часа подряд? Те, кому в жизни повезло и не пришлось испытать пережитое многими моими современниками, не знают, в каких условиях человек может обрести спасительный покой, называемый сном. Разве не может человек спать стоя? В этом я убедился не только в России, но и в Польше и Чехословакии, когда я дни и ночи ездил в битком набитых поездах. А разве нельзя спать на ходу? Этот способ я испробовал, когда мы с Натаном Фридманом и нашими женами пешком проделали путь из Варшавы до восточной границы Польши, убегая от немецких танков. Целые недели мы шли почти безостановочно под градом немецких бомб, которые довоенная польская пропаганда называла «бумажными» и которые теперь безжалостно снимали свой смертельный урожай. Я не преувеличиваю: мы шли и спали на ходу.
По сравнению со всем этим здесь, в помещении НКВД, у меня были «идеальные» условия для сна. Я не стоял, не шел — я сидел. С другой стороны, прав был старшина: комната для допросов — не изба-читальня, и кресел в ней нет; жесткий стул почти упирается в стену, и неизвестно, что делать с несчастными коленями. Все же я сидел, то есть занимал лучшее из четырех возможных положений (за исключением, разумеется, «горизонтального»). Поэтому за шестьдесят часов задремывал не один раз. И сны не всегда были кошмарами. Но едва я засыпал в ярко освещенной солнцем или электричеством комнате, солдат мягко прикасался ко мне рукой и тихим голосом (а то разбудит?) говорил:
— Спать запрещено.
И снова открытые глаза смотрели в одну точку. И снова снились сны наяву. На сей раз кошмары.
Но не только солдат (его, беднягу, тоже лишали нормального сна) прерывал ленту сновидений. Время от времени, днем и ночью, в комнату-камеру входил следователь и задавал все тот же вопрос:
— Ну, вы готовы говорить правду?
На стандартный вопрос я давал стандартный ответ. Следователь не сердился и не угрожал. Он улыбался.
Я не пожаловался ему на приказ старшины и на сидение у стены. Есть положения, в которых — попал ты в них по собственному желанию или против своей воли, — необходимо отказываться от многого, и прежде всего следует избегать жаловаться. Как правило, жалобы не приносят облегчения, а лишь доставляют дополнительное удовольствие мучителям. Входя в камеру, следователь, конечно, видел, как я сижу. Улыбаясь, он задавал свой вопрос, улыбаясь, выслушивал ответ и уходил, оставляя меня в той же позе. Он все видел и жаловаться не имело смысла.
Но одна жалоба, вполне законная, у меня имелась: он обещал «организовать» чай, но чая все не приносили. Еда — Бог с ней: тут бутербродами не обносят. Впрочем, еда иногда не так важна: организм забывает о ней. Трехдневный пост в таких условиях выдержать не так уж трудно. Но жажда — дело иное, о ней организм не забывает ни при каких обстоятельствах.
Следователь обещал мне чай, так пусть принесет! Каждый раз я напоминал ему о чае, как ростовщик должнику. Следователь каждый раз с улыбкой отвечал:
— А, вы все еще не получили? Ничего, потерпите, я организую чай.
Снова: «Организую».
Шестьдесят часов я прождал, но чай так и не был «организован». Если следователь еще жив — не погиб на фронте, не ликвидирован как еврей, не переведен в положение подсудимого — он наверняка и теперь продолжает «организовывать» чай.
Прошло шестьдесят часов. В гомеопатической дозе мне дали почувствовать особый метод воздействия; возможно, лишение сна является самой страшной пыткой, изобретенной еще инквизиторами.
В последнюю ночь мой следователь не явился. Пришли другие люди, и один из них приказал мне одеться и взять с собой вещи. Меня посадили в машину, в которой уже были незнакомые мне люди. Ехали быстро и в довольно «комфортабельных» условиях. Один из пассажиров плачущим голосом жаловался, что его арестовали по ошибке; дома, — рассказал он, — остались без средств к существованию жена и грудной ребенок. Все молчали. Один из конвоиров цыкнул на говорившего и на чистом русском языке объяснил:
— Если вы невиновны, вас после допроса освободят. В Советском. Союзе, в отличие от капиталистических стран, людей без причины не арестовывают. Но если и придется вам немного посидеть, о жене и ребенке можете не беспокоиться. Не забудьте: вы живете в советской стране!
Арестованный замолчал. Конечно, он не забыл, он помнил и продолжал беспокоиться.
У меня же было одно желание — спать.
Один режим уходит, другой приходит, но тюрьма остается тюрьмой. Революция открывает тюремные ворота, и на свободу выходят жертвы павшего режима; и тут же ворота закрываются за новыми арестантами — жертвами нового режима. А человечество продолжает жить в ожидании революции революций, которая не заменит одних заключенных другими, а уничтожит тюрьму.
Толстые стены хранят отметины о революционной борьбе против царского режима, о стремлении к национальному освобождению поляков и литовцев, о борьбе коммунистов против польского и литовского правительств, о преследовании литовцев поляками и о преследовании поляков литовцами, о преследовании литовцев и поляков новой властью. Надписи на шести или семи языках, среди которых в последнее время право гражданства завоевал иврит.
Первый день пребывания в Лукишках я посвятил изучению новой среды и знакомству с соседями. Среда оказалась новой, но не вовсе незнакомой. Небо в крупную клетку я уже видел — близко и изнутри — много лет назад в варшавской тюрьме. С глазком в двери для слежки за каждым движением заключенного я тоже был знаком. Польские урки называли его «юдаш» в честь Иуды Искариота, олицетворения предательства в глазах христианина. В Лукишках глазок называли так же, и не только уголовники. Человек, оказывается, может ненавидеть не только людей, но и вещи; ненависти более глубокой, чем выпавшую на долю неодушевленного предмета с клеймом христопродавца, я в жизни своей не видел. Что еще можно найти в клетке для людей? Соломенный тюфяк, нары, прикрепленный к полу столик, хромоногую табуретку, маленькую миску. А где главная принадлежность? Самая главная? Где параша? Она тоже здесь, и картина становится полной. Вильнюсская камера была похожа на варшавскую и наверняка — на все камеры, на все клетки, созданные людьми для людей; ничего нового, и хорошо не быть зеленым новичком в тюрьме.
И все же в Лукишках было нечто новое. Это нечто витало в воздухе и действовало не на тело, а на душу заключенного. В воздухе любой тюрьмы носится вопрос: когда я выйду отсюда? В тюрьме НКВД вопрос звучит по-иному: выйду ли я отсюда? «Когда я увижу своих близких?» — спрашивает обычный заключенный. «Увижу ли еще раз своих близких?» — спрашивает узник НКВД. «О чем будут спрашивать?» — с тревогой думает обычный человек, нарушивший закон; «Как будут допрашивать?» — мучается человек, которого НКВД обвиняет в мнимом преступлении. «Какого адвоката пригласить? Кого назначат судьей? Кого пригласить в качестве свидетелей? Когда состоится суд? Какое наказание предусматривает закон?» — все эти вопросы в любой стране задает себе обвиняемый; их не задаст узник НКВД, он знает, что вопросы эти неуместны. В «старом мире» они имели смысл; в «новом мире» смысл имеет только один вопрос: «Куда сошлют?»