И все же в Лукишках было нечто новое. Это нечто витало в воздухе и действовало не на тело, а на душу заключенного. В воздухе любой тюрьмы носится вопрос: когда я выйду отсюда? В тюрьме НКВД вопрос звучит по-иному: выйду ли я отсюда? «Когда я увижу своих близких?» — спрашивает обычный заключенный. «Увижу ли еще раз своих близких?» — спрашивает узник НКВД. «О чем будут спрашивать?» — с тревогой думает обычный человек, нарушивший закон; «Как будут допрашивать?» — мучается человек, которого НКВД обвиняет в мнимом преступлении. «Какого адвоката пригласить? Кого назначат судьей? Кого пригласить в качестве свидетелей? Когда состоится суд? Какое наказание предусматривает закон?» — все эти вопросы в любой стране задает себе обвиняемый; их не задаст узник НКВД, он знает, что вопросы эти неуместны. В «старом мире» они имели смысл; в «новом мире» смысл имеет только один вопрос: «Куда сошлют?»
Но в день, когда за мной закрылись железные ворота Лукишек, в день, когда я оказался в неведомой прежде полной изоляции, вопросов я не задавал. Спрашивали меня. Задавали бесчисленное множество вопросов, и я обязан был отвечать. Мой сосед по камере изголодался но новостям. Его арестовали за шесть недель до меня. Сорок дней он просидел один. Неудивительно, что соскучился по обыкновенной человеческой беседе. Неудивительно, что хотел узнать о событиях в «большом мире», происшедших с момента его изоляции от внешнего мира и людей. Я сделал все возможное, чтобы удовлетворить это понятное любопытство.
Мой первый сосед оказался мелким помещиком, офицером польской армии; его обвиняли в принадлежности к тайной организации, но ему вовсе не надо было уходить в подполье, чтобы при советской власти оказаться за решеткой. Первым вполне веским прегрешением было его социальное происхождение. К тому же, будучи мелким помещиком или крупным кулаком, он подлежал ликвидации в качестве такового. К первородному греху моего соседа прибавился еще один, тоже достаточно архаичный: за двадцать лет до ареста он сражался в рядах польской армии против русских. Теперь его допрашивали по всем трем пунктам, но особенно поражался он третьему. «Как можно вменять в вину службу в армии своей страны? — беспрестанно повторял он. — Разве в 1920 году в Риге не был подписан мирный договор между Польшей и Советским Союзом? Разве можно обвинять гражданина в выполнении гражданского долга?» Эти вопросы были правильны с точки зрения общепринятых правил и законов. Но как мог мой сосед знать правила и законы, принятые в НКВД? Только на собственном опыте мы узнали, что один из основных законов НКВД — это закон мести. У нас был сосед — семидесятивосьмилетний дряхлый старик. Он казался развалиной — глаза потемнели, уши не слышали, ноги не носили его, даже в туалет мы несли его на руках. За что арестовали этого немощного старца? В 80-х годах прошлого столетия он начал свою военную карьеру и дослужился до командира полка в царской армии. Более двадцати лет он на пенсии, но ни возраст, ни инвалидность не спасут его от наказания за службу царю. Его приговорили к восьми годам «исправительно-трудовых лагерей», но он обманул НКВД и «вышел на свободу» не на восемьдесят шестом году жизни, а на семь лет раньше. Старый полковник (обычно он просил соседей: «Не называйте меня полковником. Не видите разве, что я больше на сукиного сына стал похож?») умер через год после ареста. Закон мести не знает жалости. И если он применяется к дряхлому, умирающему старику, то как не применить его к людям, у которых полжизни впереди?
Мой первый сосед был человек средних лет, образованный и культурный. Приятно было с ним беседовать и есть за одним столом. Казалось, он сидит не в запертой вонючей камере, а в роскошной гостиной. И в обычных условиях такие манеры красят жизнь, но в тюрьме их значение вырастает во сто крат. По выражению старого полковника, «это скрашивает мерзость тюремной жизни и сохраняет связь — через бетонные стены. и железные ворота — с миром, из которого нас вырвали».
Мой сосед не был также лишен чувства юмора. Будучи гордым поляком, он позволял себе иногда отпустить шутку в адрес своих соплеменников. С особой иронией он отзывался о польских офицерах, пришедших из царской армии и не умевших даже говорить правильно по-польски. Один из них, знаменитый генерал, выступил, по словам моего соседа, с восторженной речью в День независимости и заявил на своем «сочном» польском языке: «Три жестоких завоевателя поделили между собой нашу несчастную родину. Один кусок отхватили проклятые немцы, второй — австрийцы, а главный кусок хапнули мы»… Этот анекдот не устарел; с легкими изменениями его мог бы в недавние дни повторить маршал Рокоссовский.
Приятно было шутить с моим соседом, но жить с ним в одной камере было нелегко. Его манией была аккуратность. В жизни не видел я большего педанта, предпочитавшего порядок в вещах нормальным отношениям с людьми. Любовь к порядку свойство очень похвальное. И если важен порядок в обычной жизни, то тем более — в тюремной камере. Нам приходилось устанавливать очередность «прогулок»: в ширину камера имела два с половиной шага, и разгуливать по ней вдвоем мы не могли. Мы по очереди драили блестящий бетонный пол, выносили и выливали парашу, должны были терпеть друг друга… Чтобы терпеть друг друга, необходим был порядок в нашей маленькой общей клетушке, в которую нас забросило волной судьбы. Но мой сосед был холостяком и педантом. То ли он остался холостяком из-за своего педантизма, то ли холостяцкая жизнь сделала его педантом. Он был буквально болен любовью к порядку и мог целыми днями сердито молчать, если я, к примеру, нечаянно клал свою деревянную ложку на часть столика, которую он в первый день нашего знакомства объявил своей.
НКВД смилостивился над нами, посадив в нашу камеру арбитра — третьего заключенного. Это был капрал польской армии, портной по профессии, человек молодой, неграмотный, но умный. Мы сдружились с ним, когда я начал давать ему уроки по истории Польши и других стран. Он учился с удивительным усердием и беспрестанно зубрил очередной урок. «В тюрьме, — говорил он с горькой усмешкой, — я хочу наверстать то, чего не получил в школе». Эти уроки, читавшиеся по памяти, помогали нам коротать длинные часы и дни. Мой первый сосед помогал капралу готовить уроки, но часто забывал об этом в заботах о порядке в камере. Нам с капралом пришлось привыкнуть к периодическим приступам недовольства нашего соседа-педанта. Иногда он «порывал отношения» со мной, иногда с капралом, но порой бойкот объявлялся нам обоим. Таким образом, между мной и капралом возникла какая-то негласная, но естественная солидарность товарищей по несчастью, хотя оба моих соседа были поляки, я — еврей.