* * *
В 57-м году его уговаривали написать или подписать что-то о событиях в Египте.
Я знаю. — сказал он, — вы хотите, чтобы я написал, что в Египте льется кровь, а в Венгрии вода. — и отказался.
* * *
Однажды утром Зинаида Николаевна, — рассказывал он, — спросила его:
Ты что, плохо себя чувствуешь?
Да, — сказал он, — плохо.
Но физически или душевно?
Я не рожден, чтобы чувствовать себя физически.
* * *
Мою маленькую дочку сравнил с самоваром. И еще
говорил, что она похожа на своего прадеда Г.Г.Шпета.
* * *
На мамин вопрос, что он думает обо мне:
Настя, как сложенная бумажка, пока не развернешь, не узнаешь, что в ней написано.
* * *
«Она мне будет говорить, чтобы я читал апостола Павла!» — рассмеялся он как-то, когда мама напомнила ему какое-то место из послания.
* * *
Его вызывали на Лубянку по поводу реабилитации Мейерхольда, и следователь сказал:
Вы ведь дружили с ними.
Ну что вы, они были слишком советские люди.
* * *
Любил повторять, что хотел бы иметь очень много
денег, чтобы помогать одиноким женщинам.
* * *
На мой вопрос, почему он никогда не бывал в Коктебеле, ответил, что не любит театрализации жизни.
* * *
Радовался за маму, когда она побывала в Ленинграде: «… Страшно рад, что вы в Ленинграде, мысленно
восхищаюсь и завидую…»
* * *
Летом 1950 года я должна была поехать со знакомыми в поход на Кавказ, и очень огорчалась, когда поездка сорвалась. Борис Леонидович знал об этом, и чтобы меня немножко утешить, надписал мне очередную тетрадку своих стихов. Правда, надписывая, долго капризничал: «Как вы можете писать таким пером?» [4]. Когда я подсунула ему чернильную авторучку, но без колпачка, заворчал, что такой короткой он тоже писать не может, и только когда колпачок был надет, сделал, наконец, надпись: «Дорогой Насте, вместо путеводителя по Кавказу с пожеланием счастливого лета…»
* * *
Но мог и окатить холодной водой. Перед школьными экзаменами я всегда всем любила говорить, что провалюсь, желая услышать в ответ уверения в обратном. Так пристала я и к Борису Леонидовичу, когда он по телефону из вежливости спросил, как я поживаю. «Но ведь об этом надо было думать раньше», — ответил он
совершенно серьезно и даже строго.
* * *
Однажды мама попробовала записать некоторые встречи и разговоры с Б.Л.; узнав об этом, Пастернак писал: «Ничего не говорю о ваших записках и воспоминаниях. Мне стыдно, что я их знаю, что они дошли до меня. Ужасное свидетельство против меня, что я не догадываюсь, как воспрепятствовать их возникновению». После этого мама уничтожила свои записи, остались только наброски ее мыслей по поводу Романа, некоторых стихов из него — мысли, высказанные ею Пастернаку, во время их бесконечных разговоров при встречах и по телефону.
О стихотворении «Чудо».
Живет и буйствует природа,
Я соучастник ей во всем. (А.Блок.)
Природа с самого начала и до конца не только не равнодушный свидетель, и не только человек — соучастник ее пира. Все, что происходит с человеком и с Человеком, с его историей, — происходит на равных правах и с самой природой. Явление Христа, его крестные муки и воскресение — события не только человеческой истории, но и природы. В Пасхальные песнопения ангелов в «Фаусте», которые надо включать в собрание оригинальных стихов Пастернака, мы слышим (эту тему).
И только два исключения есть из этого соучастия природы: Смоковница и Гефсиманский сад — равнодушно был озарен. В Смоковнице природа отказалась ответить на протянутую руку Человека, как та «рябина в сахаре», — и была тотчас же испепелена. Причем знаменательно, что тут же и поясняется, что «будь на то время, успели б вмешаться законы природы…».
Стало быть, во всех прочих случаях, когда природа отвечала человеку, жила она уже не по законам природы, а по иным. Понятно равнодушие и в Гефсиман- ском саду. Человек добровольно отказывается от божественной природы, чтобы остаться только человеком, и словно вместе с ним и землю покидает одухотворявший ее дух, по законам которого она жила до той поры. И опять встает Масличный сад Рильке.
О «Евангельских стихах
Принято почему-то Живаговские стихи называть «Евангельскими стихами». В какой стадии своего возникновения — а возникли они так: к декабрю 1946 года вместе с первыми главами романа, включая Елку у Свентицких (проверить у Насти) были написаны: «Гамлет», «На страстной», «Март», «Осень», «Свеча». Почти ровно через год появились — «Земля», «Объяснение» и «Рассвет». И наконец были написаны собственно евангельские стихи — «Рождественская звезда», «Чудо», две «Магдалины», «Дурные дни» и «Гефси- манекий сад».
Все стихи, занявшие впоследствии промежуточные места между этими первыми стихами, были написаны позднее.
В первой серии Живаговских стихов — начиная с «Гамлета» и кончая «Гефсиманским садом» — поражает их связь с настроением Страстной недели. Но только Страстной, то Благовестив, которое составляет смысл всего Евангелия, то есть сообщение о воскресении Христа и об искуплении греха человека, в стихах нет. Весь цикл проходит под знаком «Если только можно, авва Отче, чашу эту мимо пронеси». Горестная и суровая сцена предательства Иуды, достигшая почти Рильковского одиночества и трагичности Масличного сада, и Христа, отказавшегося от чудотворства, — завершается видением близящегося суда, когда перед распятым, «как баржи каравана, столетья поплывут из темноты». Ни искупления, ни прощения, ни воскресного благовеста. Ждешь его уже начиная с «На страстной» — что только-только распогодь. смерть можно будет побороть усильем воскресенья — но усилья этого нет.
Я думаю, и Борис Леонидович всегда соглашался со мной, доводя это положение, м. б. из вежливости до абсурда — что всякое произведение искусства включает в себя все те аспекты, в которых оно воспринимается теми, кому оно предназначено. А предназначено оно всем «немногим счастливым», увы — так остается и по сей день, которые с любовью и непредвзятостью подходят к нему. И непременно с любовью, п. ч. без любви нет истины, и нет и понимания. Мало этого, мне кажется, что каждое новое восприятие и понимание вещи словно наслаивается на нее, и с каждым протекшим годом вновь подходящий к ней человек воспринимает эту вещь уже в этих расширившихся и разросшихся размерах, сообщаемых каждым так или по-другому понявшим ее.
Когда роман еще не был дописан, я как-то спросила Бориса Леонидовича, заметил ли он, какие у него получились «лигатуры» — как бы связующие арки над некоторыми местами романа. Лара слушает заповеди блаженства за обедней, и почти с теми же словами воспринимает она несколько позднее выстрелы революционера на Пресне (и у Пастернака, как у Блока в «Двенадцати», каким-то образом за революцией сквозит Христос), когда она с матерью перебирается в Черногорию. И она говорит: