Поводом для разговора послужило опубликованное в газете "Посев" от 5 сентября 1967 г. материалов, которые, по заявлению редакции, присланы мною. Узнав о причине вызова, я сразу же заявил, что, независимо от того, соответствует ли данное сообщение редакции истине или не соответствует, темы для разговора с КГБ у меня нет, ибо публикация правдивых сведений, не являющихся государственной и военной тайной, в каком бы ни было органе печати не представляет незаконного акта. Что же касается данной газеты, то в нее я никаких сведений не давал и никогда не дам, но вовсе не из-за сомнений в законности этого акта, а исходя из моральных соображений. Мне, как коммунисту по убеждению, не по душе печатные издания организаций, ставящих своей целью реставрацию помещичье-капиталистического строя на моей Родине. Однако, несмотря на этот ясный и исчерпывающий ответ, меня настойчиво пытались поставить в положение дающего показания на следствии: выражали недоверие сказанному, ставили "наводящие" вопросы, пытались "наставлять на чистосердечие" и так далее.
Что это, неумение разговаривать другим языком, чем язык следствия, или же попытка вести следствие под видом беседы?
Я склонен предполагать последнее. Думаю, что в результате "беседы" мое досье пополнилось еще одним "документом" - протоколом допроса в магнитофонной записи. Особенно склоняет меня к этой мысли то обстоятельство, что названная выше газета стала предметом разговоров со мной лишь через четыре месяца после того, как она попала в поле зрения КГБ. Не настолько же я наивен, чтобы поверить, будто до встречи со мной это "дело" не разрабатывалось, а после разговора со мной - прекращено.
Значит, все-таки допрос. И допрос незаконный: без вызова по повестке, без объявления, в качестве кого даешь показания, без официального протоколирования и, главное, при полном отсутствии материалов, дающих право на ведение допроса.
Есть и еще одна сторона данного вопроса. Думаю, не ошибусь, если скажу, что у подавляющего большинства советских граждан приглашение в КГБ вызовет "дрожь в коленках", а у их близких - глубокое беспокойство. У моего семейства, как Вы знаете, имеются особые основания для последнего. И вот, ведя беседу с людьми, без устали повторявшими, что они "желают мне только добра", я не мог не думать о той тревоге, которую сейчас переживают мои близкие, и с возмущением задавал мысленный вопрос: "по какому праву, на основе каких" законов и моральных установлений Вы врываетесь в частную жизнь советских граждан и топчетесь по их чувствам, нервам, переживаниям? И все это лишь для того, чтобы принудить "воспитуемых" отказаться от своих убеждений и принять тот строй мыслей и поведения, каких придерживаетесь Вы сами!"
Особенно возмущало то, что мои собеседники втайне рассчитывают меня запугать. Правда, открытых угроз, как в двух предыдущих встречах, в этот раз не было, но вся обстановка и весь ход разговора были рассчитаны на слабонервных. И снова в моем мозгу тот же возмущенный вопрос: "По какому праву и доколе?!"
Вы знаете, что издевательства над моими чувствами коммуниста и гражданина длятся уже седьмой год. Напомню основные этапы этого.
В 1961 году Хрущев и его окружение, грубо попирая Устав партии, организовали жестокие административные и партийные репрессии против меня только за то, что я высказал на партийной конференции неугодные им предложения. Потребовал широкой сменяемости для всех выборных должностных лиц и отмены для них неограниченно высоких должностных окладов.
Борясь против этого внутрипартийного произвола, я понял истинную сущность своих гонителей и начал борьбу против культивируемой ими системы произвола в партии и стране. При этом я вышел из рамок дозволенного Уставом партии, но не превысил конституционные права советских граждан. Несмотря на это, меня арестовали, совершив, тем самым, новое беззаконие.
Ну, а поскольку судить с имевшимися у следствия материалами было не так просто, то совершают чудовищный произвол - преступление, равных которому в истории даже самых мрачных реакций не так много. Меня, психически абсолютно здорового человека, по форме законно, загоняют в специальную психиатрическую больницу - фактически в тюрьму, заполненную психически ненормальными.
Противодействовать этому в то время я не мог. И мне пришлось бы, видимо, закончить жизнь в этой "больнице", если бы не два новых обстоятельства.
Первое - главное для моей дальнейшей судьбы - заключалось в том, что правительство, совершив еще одно беззаконие, неожиданно для себя получило обратный эффект - не ухудшение, а облегчение моей участи. Я имею в виду разжалование меня Советом Министров СССР из генералов в рядовые и лишение, тем самым, заслуженной пенсии. Несколько ниже стоящие высокопоставленные чиновники усугубили это беззаконие, не выплатив и причитавшееся мне, по день увольнения из армии, жалование (за 7 месяцев).
Узнав обо всем этом, я не только не огорчился, но воспрянул духом, так как лучшего доказательства моей вменяемости трудно было и придумать. Если бы я был действительно сумасшедшим, то никакое, даже самое бешеное правительство не стало бы лишать меня пенсии и денежного содержания.
Вторым благоприятствующим событием явилось смещение Хрущева и наступившее в результате замешательство в бюрократическом аппарате. В этих условиях человек, выступивший против Хрущева и поплатившийся за это столь страшным образом, казался опасным для тех, кто имел то или иное отношение к расправе над этим человеком. И естественно, что каждый из них торопился как можно быстрее выпутаться из этого грязного дела. В то же время люди порядочные воспользовались означенным замешательством, чтобы оказать содействие моему освобождению. В результате первый тур беззаконий кончился. Я обрел свободу.
Но "передышка" к этому времени кончилась, и сразу же после моего освобождения начался второй тур, в котором меня пытались сломить голодом, угрозами и тотальной слежкой. Если бы подсчитать, сколько сделано только прямых расходов на преследование меня - на следователей, судей, стукачей, филеров, "психиатров" и на мою изоляцию, - то за семь лет получилась бы, по-видимому, солидная сумма. А ведь этим_ одним ущерб, нанесенный Родине, не исчерпывается. Я же был не просто генерал, а военный ученый, да еще и редкой специальности. Во всяком случае настолько редкой, что замену мне так и не нашли. А это вряд ли на пользу Родине и нашему народу.
В течение всего второго тура я стремился, во-первых, наглядно показать, что коммунист может вести себя не хуже, чем дьякон из купринской "Анафемы", что он так же, как этот последний, "лучше камни ворочать будет", чем поступится своими идеалами и своим человеческим достоинством. Во-вторых, я принял все зависящие от меня меры, чтобы ликвидировать ненормальное положение, созданное совместными усилиями суда и правительства. Я не просил вернуть мне генеральство. Я настаивал только на одном, чтобы со мной поступили либо как с невменяемым, либо как с вменяемым, чтобы из меня не делали "психического гермафродита" - для одних целей невменяемый, для других - совершенно нормальный.