Так вот, мы кинули жребий. Он, как на грех, выпал на меня. После вечерней проверки на вшивость, одевшись, я подошел к Малашкину и, взяв под козырек, сказал:
— Товарищ младший лейтенант, разрешите обратиться?
— Что надо? — сквозь зубы процедил Малашкин.
— Важный разговор, товарищ младший лейтенант, давайте выйдем из казармы.
Заинтригованный Малашкин вышел и тут же оказался в плотном кольце из 9 выпускников МГУ- Я ему без обиняков сказал:
— Если ты, сука, еще раз кого-нибудь хотя бы пальцем тронешь, то ты после этого, может, и проживешь часов 10–12. Это ты проживешь, но больше ты не проживешь ни минуты.
Малашкин побледнел и онемел от страха. Он понимал, что это не пустые слова. В условиях непрестанных боев с литовскими партизанами совершенно свободно и незаметно можно всадить ему пулю в затылок, в лоб, да вообще куда душа пожелает. А дальше: «Геройски погиб при исполнении воинского долга». Малашкин явно не захотел стать героем. Губы его дрожали, сам он весь трясся. Мы, не торопясь, вернулись в казарму. С тех пор Малашкин действительно полностью прекратил мордобой, а вслед за ним, смекнув, что пахнет жареным, что тут не до шуток, унялись и другие командиры нашей роты. Впрочем, по поводу мордобоя — у меня с армией свои личные счеты. Об этом — ниже.
Только поздней весной 1941 года нам зачитали приказ наркома обороны, запрещавший мордобой и предписывающий о каждом случае самоубийства докладывать лично председателю Совета обороны Ворошилову. Видимо, слишком угрожающе много стало самоубийств в результате мордобоя, и это не могло не сказаться на боеспособности армии.
Страшная участь эта не обошла и мою семью. У меня был горячо любимый двоюродный брат Юра, ласковый, тихий, на три года младше меня. Мы росли вместе и были очень привязаны друг к другу. Он попал в амию раньше меня %u2022 сразу же по окончании средней школы, еще летом 1939 года. Служил он в дивизии, дислоцированной неподалеку от Москвы. Мы переписывались, а когда я несколько раз получал командировочные предписания в Москву, то сразу же после отметки в военной комендатуре ездил к нему в дивизию на свидание. До демобилизации ему оставалось совсем немного. В марте 1941 года он принимал участие в лыжных соревнованиях войск московского гарнизона. Лыжник он был отменный. Шедший сзади него ротный командир потребовал, чтобы Юра освободил ему лыжню. Он отказался. Тогда вечером, уже в казарме, ротный командир дал ему пощечину. Все перенес Юра: муштру, издевательства, тяжелые походы, ужас финской войны, во время которой он отморозил руку, а этого не перенес. Он пошел в Ленинскую комнату — единственную, где можно было уединиться, написал три записки. Одну — родителям: «простите за доставленные неприятности. Эта — последняя.» Другую — своей невесте, а третью — мне: «Ты должен понять и запомнить».
Потом он снял сапог, размотал портянку, большой палец ноги положил на спусковой крючок винтовки, сунул дуло в рот и выстрелил.
Как раз в этот день я прибыл по командировочному предписанию в Москву. Хотел тут же после отметки поехать к брату, но так устал, так саднило все тело от вшей, что решил: приму ванну, отдохну, мама горячим утюгом передавит вшей, а завтра с утра — к Юре. Если бы я наплевал на усталость и вшей и тут же поехал к нему, то он, возможно, остался бы жив. Но я не поехал, я не поехал…
Ты просишь меня понять и запомнить, брат. Я понял и запомнил. И я рассчитаюсь с ними. Конечно, не их методами. То, что я сейчас пишу — ведь это и есть часть расплаты…
В нашей роте мордобой прекратился задолго до того приказа, но служба все равно была непомерно тяжелой, главным образом из-за ее неправедности и полного идиотизма. О том, что могут убить партизаны, как-то не думал никто, а о ранении даже мечтали вырваться из казармы, не участвовать в боях с партизанами, отлежаться в медсанбате, где и вшей выведут и хоть на время более или менее подкормят.
Идиотизма и издевательства в строевых подразделениях было хоть отбавляй. Например, командир третьего батальона капитан Корпусов любил, когда его измученный за день батальон шел строем в столовую, положить какую-нибудь из рот на снег и заставить ее метров 500 ползти до столовой по-пластунски. Да и много чего еще он придумывал, солдатам — на мучение, себе — на потеху, особенно с похмелья. Война была на носу, это каждый понимал. Так в батальоне открыто говорили: «Начнется — первая пуля капитану Корпусову, а уж вторая — немцу.»
Правда, на тот свет его отправила все-таки не русская, а немецкая пуля…
…По два раза в неделю, особенно с появлением старшины Хряпкина, всем солдатам роты устраивали шмон. Его производил сам Хряпкин с подручными сержантами — младшими помкомвзвода. Выворачивали вещмешки, карманы, шарили под тюфяками. Громко и похабно оценивали фотографии солдатских девушек и жен, вслух зачитывали наиболее впечатлившие Их отрывки из писем, при этом отвратительно кривляясь. Отбирали все, что считали нужным, и присваивали. Очень радовался Хряпкин, если ему удавалось увидеть солдата с рукой в кармане. Тут же следовала команда: «Зашить карманы и доложить!»
Неисполнение грозило гауптвахтой, а то и более тяжелыми последствиями. А разрешение на то, чтобы распороть швы, обычно давалось не скоро и сопровождалось грязными комментариями.
Под Новый, 1941 год, около часа ночи, когда Измученные солдаты крепко спали, к нам в казарму Неожиданно явился совершенно пьяный старший лейтенант, исполнявший обязанности командира батальона (потом говорили, что это его жена за безобразное поведение выгнала из дома). Роту по тревоге подняли и выстроили вдоль нар. Хряпкин притащил откуда-то плетеное кресло, в которое и плюхнулся красный, как от натуги, старший лейтенант с мутными глазами. Держа роту по стойке «смирно», сначала он долго и хвастливо рассказывал о своей славной военной карьере и рассказ этот закончил словами: «И вот теперь — я комбат». Это было враньем. Настоящий комбат капитан Никонов, раненный в боях с партизанами, отлеживался в медсанбате, а он только временно исполнял обязанности комбата. Потом старший лейтенант приказал каждому из нас по очереди пройти перед ним парадным строевым шагом, отдавая честь и повернув к нему лицо. Тут же он громко оценивал: «отлично», «хорошо», «плохо» и «ничего не скажу». Я удостоился последней — загадочной, но вряд ли лестной оценки: «ничего не скажу» и был очень доволен. Так мы встретили Новый, 1941 год.
А потом наш полк сделали из стрелкового мотострелковым. Выразилось это в том, что возле бараков на столбиках водрузили громадные ящики — видимо, имитировавшие кузова грузовиков и бронетранспортеров (настоящих не было и в помине). Усталые, после стычек с партизанами, или учебных занятий, или разгрузок-погрузок, и других хозяйственных нарядов, мы должны были многократно запрыгивать в эти ящики и выпрыгивать из них. Командир полка майор Маслов прекрасно понимал весь идиотизм этого занятия, но ничего не мог поделать — так было в инструкции, а неукоснительность ее соблюдения систематически проверяли всякие дежурные инспектора из штаба дивизии. А еще вместо пусть и устаревших, но надежных трехлинеек нам выдали дурацкие десятизарядные винтовки, у которых то и дело заедал патрон при досылке его в ствол. Дали и автоматы ППШ (пулемет-пистолет Шпитального), круглые диски которых, случалось, тоже перекашивало.