В нашей маленькой школе каждое утро читали краткую молитву, а по пятницам длиннее. Одно оставалось тайной для меня даже после того, как я стал свободно понимать французскую речь. По пятницам во время молитвы ученики тыкали себя двуперстием в грудь и бормотали: «Семафу, семафу, сематреграфу», что, как мне казалось, смахивало более на славянское наречие, чем на французский язык. Мама не знала, что такое «семафу». Мне было неловко расспрашивать мадемуазель Берген насчет обрядов, в которых я не принимал участия, но наконец я решился. Она мне объяснила, что это означало: «Cést ma faute, cést ma faute, cést ma trиs grande faute», т. е. «Моя вина, моя вина, моя великая вина». Они каялись слишком быстро для меня.
В моих первых схватках с французским языком часто возникали недоразумения. Поводом для одного из них была так называемая «Ligue du Bien Public»; т. е. «Лига добра для народа», которую я понял как «Ligue du Bon Public», что значит «Лига хорошей публики» — название, которое, как выходец из СССР, я нашел возмутительным.
Здесь я прошу прощения у русского читателя за пропуск подробностей, взятых главным образом из французской грамматики и географии, которые в русском переводе потеряли бы всякую прелесть, предполагая, что она имелась в оригинале (смотри выше примечание о механизме шутки). Но я хочу сохранить краткий обзор истории моей новой родины, как мы ее изучали в приготовительных классах в 1925 году под руководством нашей дорогой мадемуазель Бертен.
Я узнал что галлы, наши предки, ничего не боялись, кроме маловероятного падения неба на их головы, что Кловис, вождь франков, разбил суассонскую вазу, после чего он склонился и обнял культ своей жены (намек на маленькую непристойность, которая испокон веков передается французскими школьниками из поколения в поколение); что Филипп-Август обнес Париж стеной; что Святой Людовик IX вершил правосудие под дубом; что Жанна д'Арк изгнала англичан из Франции и была вознаграждена сожжением; что Карл IX постреливал из пищали в протестантов (они же гугеноты); что Генрих IV, сторонник вареной курицы по воскресеньям для каждого француза, считал, что Париж стоит обедни, и погиб от руки Равайяка, что Людовик XIV был «le Grand Roi» и объявил, что «Пиренеи больше не существуют»; что Людовик XV (про которого надо было знать, что он не сын, а не то внук, не то правнук Людовика XIV) сказал: «После меня хоть потоп»; что Мирабо (я путал его с писателем Мирбо, которого читала мама) приказал маркизу Де Брэзе рассказать своему хозяину про волю народа и силу рассказать своему хозяину про волю народа и силу штыков; что народ взял Бастилию; что Людовик XVI (опять не сын, а внук предыдущего) был гильотинирован со своей женой «австриячкой»; что Дантон сказал народу: «Смелости, смелости и еще смелости», — а затем палачу: «Покажи мою голову народу»; что челюсть Робеспьера была разбита Девятого Термидора; что Бонапарт перешел Альпы и добрался до египетских пирамид; что он победил при Аустерлице и в Москве (последнему я не верил, зная противоположную версию благодаря Толстому); что из-за опоздания Груши и вероломства англичан он попал на остров Святой Елены (здесь я знал все подробности благодаря Лермонтову); что он был отомщен Наполеоном III (почему III?), который взял Севастополь; что пруссаки Бисмарка вошли в Париж, но что Адольф Тьер «освободил территорию»; что Жоффр совершил чудо на Марне, а Фош — еще где-то; что немцы неохотно платили контрибуцию, и что президент Республики, господин Гастон Думерг, прозванный Гастунэ, правил судьбами Франции в 1925 году.
Таковы главные вехи истории моей новой страны от далекого прошлого до животрепещущей злободневности, как я их запомнил из обученья у моей дорогой мадемуазель Бертен. По естествознанию вместе с тем, что я почерпнул из «Детской Энциклопедии», я знал, пожалуй, столько же, сколько мадемуазель Бертен.
Остальные предметы были рисование, чистописание и гимнастика. По рисованию, как был я безнадежным, так и остался. По гимнастике я имел «удовлетворительно»: вполне приличные результаты в беге и прыжках, довольно ловок в играх с мячом, слабоват на снарядах. Я полюбил коллективные игры, так называемые «жандармы и разбойники», а также другие игры, название которых по-русски ни я, ни мой словарь не знаем. Я начал робко поигрывать в футбол на школьном дворе и стал счастливым обладателем велосипеда, на котором упражнялся на тихой улице, где мы жили. Как ни странно, я преуспевал в том, что во Франции презрительно звалось «наукой ослов» — в чистописании (как и Гамлет, судя по тому, что он рассказывает другу Горацио, хотя чего только он ему ни рассказывает). Вооруженный стальным пером, я радостно выводил толстые и тонкие штрихи и вышел первым в последнем испытании благодаря фразе «Гош усмирил Вандею». Я долго хранил эту работу — мои прописные Г и В были само совершенство.
Могу поздравить себя с тем, что приехал во Францию, не зная ни слова по-французски, ибо уверен, что именно этому я обязан тем, что сразу заговорил по-французски без малейшего акцента. Например, покойный Набоков, которого я однажды слышал по французскому телевидению и который прекрасно знал язык, говорил с легким акцентом, хотя в детстве имел французскую гувернантку, говорил дома по-французски, а в эмиграции жил много лет во Франции. Итак, за год я наверстал свое опоздание. Правда, не совсем, в шестой класс я поступил в одиннадцать лет вместо десяти. Господи! Что это по сравнению с тем, что обстоятельства еще готовили мне! Это опоздание я легко наверстал, перескочив из четвертого класса во второй.
Я сделался мальчиком, как все, хорошо учившимся, разделявшим игры и забавы своих товарищей, одним словом, вполне освоился. И все-таки я смутно подозреваю (если не тогда, то теперь), что каким-то образом (не знаю, хорошо это или плохо) стал более заурядным, чем прежде. Это было первым, но далеко не последним переломом в моей жизни.
Капитолий
Туалеты и прически. — Перевод с латыни как ключ к науке. — Белые одежды. — Отказ от греческого или опрометчивое решение. — Крестины. Литературные сочинения или болтовня. — Переменчивая математика. — Физика наконец! — Страсть быть первым
На следующий год я поступил в ближайший к нам лицей Бюффон. На улице Фремикур, по которой я ходил в школу, находился громадный гараж для такси и было не менее двадцати бистро. За ней следовал бульвар Гарибальди, где жило тогда немало марокканских рабочих. Раз, возвращаясь домой по бульвару с товарищем, «взрослым» пятиклассником, мы прошли мимо низкого здания, перед которым стояло несколько марокканцев. «Что они тут делают?» — спросил я. «Ждут, когда бордель откроют», — сказал он и захихикал. Я тоже хихикнул, а придя домой, спросил маму, что такое «бордель». Она не знала. Я поискал это слово в своем маленьком словаре, но его там не было. В гостях у дяди Давида я заглянул в его большой словарь и нашел: «публичный дом». Не думайте, что этот ответ поставил меня в тупик. Я как раз в это время читал «Воскресенье» и знал, что «публичный дом» — это то место, куда попала Катюша Маслова. Я не знал точно, что это такое, но догадывался, что там шумно и некрасиво веселились. Как мало это было похоже на терпеливое, грустное и безропотное ожидание тех марокканцев на тротуаре!