Число учащихся в школах миссии сократилось вдвое. Но зато Гогена заставили уплатить налоги. Шарпийе получил приказ конфисковать кое-что из имущества художника и продать с торгов.
В день распродажи в Дом наслаждений слетелись все друзья Гогена. Со стаканами рома и шампанского в руках Гийету, Рейнер и Нгуен Ван Кам веселились вовсю, видя смущение жандарма, на которого Гоген не обращал ни малейшего внимания. Он даже не удостоил сержанта ответом, когда тот призвал его уплатить налоги, к которым прибавились еще судебные издержки, - всего шестьдесят пять франков. Тогда Шарпийе объявил, что с торгов будут проданы две туземные скульптуры и карабин. За столом никто и бровью не повел гости и хозяин продолжали пить и разглагольствовать, громко смеясь. Только через некоторое время Гоген наконец решился прекратить этот унизительный фарс. Он поручил Кахуи заплатить жандарму шестьдесят пять франков и просить его убраться подобру-поздорову.
*
20 августа, после восьмидесятидневного перерыва, связь с Таити была восстановлена и на Маркизские острова прибыла шхуна Коммерческого общества. Гоген получил радостные известия из Франции. Монфред твердо надеялся "устроить так, чтобы "Белую лошадь" купили за шестьсот франков[214], а Фейе намеревался ближайшей весной организовать большую выставку его произведений в Безье. "Как знать, не приеду ли и я сам туда к этому времени!" - мечтал художник.
Устав от физических страданий, он начал строить планы возвращения в Европу. Перемена воздуха, более здоровый климат, без сомнения, пойдут ему на пользу. Да и разве его путешествие, долгое путешествие, которое привело его на край света, к "последним дикарям"[215], не подошло к концу?
Как и его собрат Ван Гог, который, осуществив свое страстное желание вырваться на юг и проведя много месяцев в Арле и Сен-Реми, в Провансе, мечтал об одном - вернуться на север, поближе к родным краям, Гоген тоже почувствовал смутную тоску по родным местам. Но он мечтал вернуться не в Париж или вообще во Францию, он мечтал о другой стране - стране, которую никогда не видел, об Испании, где более века назад драгунский полковник, кавалер ордена св. Иакова, дон Мариане де Тристан Москосо, сошелся с молодой француженкой-эмигранткой. Гоген решил сначала обосноваться на юге Франции, по соседству с Монфредом, а потом отправиться на иберийский полуостров искать "новые элементы": "Быки и испанки с волосами, смазанными свиным салом, писаны тысячу раз, но удивительно, как по-иному я все это себе представляю!"
"Семья наша - самые чистокровные испанцы", - утверждала Флора Тристан, которая в своих химерических мечтах никогда не вспоминала о легендарных предках - инках, голоса которых Гоген слышал в своей душе.
Некоторые привилегированные посетители Дома наслаждений не без удивления обнаруживали в атуонском "строптивце" Гогене потомка инков, прислушивающегося к таинственным голосам. Одним из таких посетителей был поселенец из Фату-Хива, по национальности швейцарец, Греле, человек по-настоящему интеллигентный, чья семья в свое время была связана дружбой с Курбе. Хотя Гоген и ставил его порой в тупик, он быстро оценил неповторимое дарование автора "Варварских сказаний", в котором большинство европейских жителей острова видели просто "тронутого". Сложная личность художника увлекла Греле. Этот одинокий человек признавался ему, как он ненавидит одиночество, этот истовый служитель чувственности комментировал ему, как художник, серию непристойных эстампов Утамаро[132] ("Японцы - вот у кого мы все должны учиться") и исполнял на фисгармонии произведения Баха, этот циник трепещущим голосом говорил о своей семье, от которой годами не имел известий. "Наверное, с отцом, который был бы на каторге, не посмели бы так обойтись", - писал Гоген Монфреду. А Варни он как-то вечером сказал: "Может быть, я слишком любил живопись..."
Но, пожалуй, больше всего Греле поражала в художнике его тяга к необычайному, к фантасмагорическому, к невидимому миру, с которым он, казалось, запросто вступал в связь. Силы этого мира были не столько благотворными, сколько пагубными; их колдовское влияние, несомненно, объясняло и очарование творчества художника и неудачи его личной жизни - и то и другое, нерасторжимо связанное между собой. Не было ли в этом творце, в котором слишком громко говорил человечек, рокового стремления портить свою жизнь, какого-то призвания к несчастью? Победа великих мастеров часто оплачивается их личными поражениями. "У меня дурной глаз", - вздыхал иногда художник с серовато-зелеными глазами.
III
ГЛУПАЯ ПТИЦА ЗАВЕРШАЕТ ПОЭМУ
...Смеясь вечным смехом, застывшим смехом Тупапау...
Лоти[133]. Женитьба Лоти
В эти недели 1902 года Гоген часто возвращался мыслью в прошлое, оценивая и переоценивая самого себя. Он размышлял о том, как велико значение произведений, которые он после себя оставит, и заметным ли будет его влияние.
Казалось, одна мысль особенно неотвязно преследовала его - время от времени он повторял, точно оправдываясь перед собой: "Я исполнил свой долг". Более чем когда-либо, он был убежден, что избрал в искусстве единственно правильную дорогу. Конечно, в силу обстоятельств, препятствий, которые ему пришлось преодолеть, созданное им лишь "относительно удачно". Но зато он не сомневался, что его более чем двадцатилетняя борьба была не только полезна, но и необходима. "Пусть от моих произведений ничего не останется, но останется воспоминание о художнике, который освободил живопись от былых академических изъянов и от изъянов символистских...".
В сентябре Гоген написал большую статью - "Россказни мазилы", в которой излил свой "подспудный гнев", но которая заканчивается торжествующей нотой. Эту статью он отправил Фонтена, чтобы тот передал ее в "Меркюр де Франс". Не называя себя, Гоген показывает в ней значение того, что он совершил. Как он написал в октябре Монфреду, он хотел "утвердить право на любую смелость". Отныне искусство не должно быть ничем стеснено. Огромные, безграничные возможности открыты перед художниками в будущем. Перечисляя в конце статьи художников, которые вместе с ним способствовали живописному возрождению только что истекшего столетия, от Мане до Ван Гога, от Писсарро ("Это был один из моих учителей, я этого не отрицаю") до Сезанна и Тулуз-Лотрека, Гоген восклицал: "Мне кажется, это должно вполне утешить нас в потере двух провинций[216], потому что тут мы покорили всю Европу и, главное, в последнее время утвердили свободу пластических искусств".