Я никогда не забуду наших бесед и споров в их гостиной у открытого очага, которые мы вели год за годом, правда, с перерывом на то время, когда все находились в разных точках земного шара.
Ханс был непревзойденный рассказчик, обладавший тонким чувством стиля, выбор слов у него никогда не был случайным. Он был виртуозом языка, его поклонником, пришедшим из тех невозвратных времен, когда беседа была искусством. Жаль, что ни один из его многочисленных монологов не был записан на пленку. Он был великолепный мастер именно устного общения.
Только один-единственный раз Ханс позволил уговорить себя прочитать лекцию о своей матери. Он попросил стул, поставил его на возвышение. Грузноватый, каким он стал от вкусной пищи и крепких напитков, постанывая и задыхаясь — это был шутливый и обаятельный ритуал, он уселся на этот стул. Закурил свою неизбежную сигарету и без всякой бумажки прочитал зачарованному собранию веселую лекцию о своей знаменитой матери, о ее важности, самонадеянности и других примечательных особенностях.
Только одну короткую записку он оставил нам, и я, пользуясь разрешением, приведу ее:
«Ежегодные обеды моей матери превратились в мучительное испытание. Она, не терпевшая плоских или глупых замечаний, витиеватых комплиментов и всего подобного, тут же становилась недовольной и кислой, и постепенно все разговоры за столом умолкали, слышалось только позвякивание ножей и вилок о тарелки. После одного такого обеда я сказал матери, что, по-моему, ей следует покончить с этими унылыми вакханалиями со множеством блюд. Перейди лучше к тому, что некоторые называют cocktail party, — смешай всякий алкоголь в cocktails и пусть гости ходят, выпивают и разговаривают друг с другом, посоветовал я ей. Всем это будет намного приятнее.
Мать мрачно посмотрела на меня и твердо изрекла:
— Гостям и не должно быть приятно. Гостей надо кормить!»
Ханс не без иронии называл себя «профессиональным католиком». Самые большие доходы за произведения Сигрид Унсет, не считая норвежских, приходили из католических стран или из тех, где католическая церковь занимала сильные позиции. Поэтому он счел своим долгом отметить это и попросил аудиенции у папы Пия XII. Это произошло летом 1952 года, аудиенция была назначена, и Кристианне описала мне, как это происходило:
«Ханс и наша подруга в Риме, Кис Рибер-Мон, уверяли меня, что папа непогрешим, всегда точен, всегда заранее узнает все о тех, кому собирается дать аудиенцию и великолепно владеет несколькими языками.
В сорокаградусную жару он заставил себя ждать сорок две минуты. Двенадцать человек, которым была назначена аудиенция, стояли и обмахивались своими пригласительными билетами, которые, к счастью, были большие и твердые. Когда папа наконец появился, его сопровождал секретарь, который театрально шептал ему сведения о тех, кто постепенно, один за другим, опускался на колени и целовал папе кольцо. Когда он приблизился к Хансу, секретарь прошептал: „Premio Nobel, Vostra Sanctita“[62] — и пока Ханс целовал кольцо, папа возложил руку ему на макушку и любезно произнес нараспев: „Ai am so pliset to mit one tet in such a yong heitch as distingisjet imself and is country an troven so much glory!“[63] — И всезнающий полиглот папа проследовал дальше.
И когда мы уже снова оказались на площади Петра, я выразила свое недовольство тем, что Ханс не протестовал против похвалы, но он весело ответил мне: „Ты с ума сошла, непогрешимой святости нельзя возражать. И благодарить ее тоже нельзя, папа выше человеческих критериев вежливости. Однако я должен был поблагодарить его за премию, благодаря которой мне не приходится тяжко трудиться.
А сейчас пойдем и отпразднуем это ледяным виски с содовой!“»
Можно собрать много веселых историй о Хансе, где он фигурирует в качестве сына художника Сварстада и писательницы Сигрид Унсет. И я совершенно уверен, что он как человек светский и как собеседник был куда более интересен, чем его отец и мать вместе взятые. Но воспоминание об этом никогда не затмит того, каким человеком он был в жизни. Конечно, он был веселым, находчивым, задиристым, но только под настроение. Потом у него вновь могла начаться хандра, вызванная разными причинами, часто переживаниями за отца, которого он очень любил и ценил как художника. Ханс страдал от того, что критика и публика, по его мнению, не оценили Сварстада по заслугам. Эта горечь часто выражалась в презрении ко всему модернизму. Иногда нам с Марианне приходилось сидеть целую ночь и, скрывая собственное мнение, выслушивать его рассуждения об абстрактной живописи. Он мог уступить немного лишь в том случае, если дело касалось личной дружбы. Иаков Вейдеманн был другом дома, а как художника его терпели, благодаря его ранним натуралистическим работам, которые показывали, что он действительно талантлив! К друзьям Ханс был очень снисходителен.
Сам он был одарен во всех отношениях, и в интеллектуальном и в художественном. Был любителем литературных жанров, и устных и письменных. Я читал его стихи, всегда оригинальные и высокого качества, он писал статьи, которые потом долго обсуждались, и написал две одноактных замечательно скомпонованных пьесы из истории Англии XVII века. Их давно уже следовало поставить.
Но, к сожалению, не все люди в состоянии полностью реализовать свои способности. В темные периоды Ханса охватывал страх перед жизнью, которая с детства представала перед ним в самых разных своих проявлениях. Он достиг того, чего достиг, но сумел принести много радости людям, а, как сказал поэт, больше этого нет ничего…
Одним из современников Сварстада был более молодой художник Хенрик Сёренсен. Едва ли они были друзьями, но и откровенными врагами тоже не были — особенно в то время, когда Хенрик Сёренсен играл главную роль в норвежском искусстве, а это длилось долго. Несогласие между ними выражалось скорее в переписке и в газетных статьях. Хансу очень нравились телемаркские лирические пейзажи Хенрика Сёренсена — все, что не было абстрактным, было уже хорошим. И он особенно благоволил Сёренсену за то, что тот был противником этого вида искусства.
Однако близко я познакомился с Сёренсеном не через Ханса, а через Марианне. Она еще в художественной школе привлекла к себе внимание «Сёрена», как все его звали, и много лет, будучи одновременно его ученицей, позировала ему для его «портретов Марианне».
Как я уже говорил, впервые я встретил Сёрена на моей первой персональной выставке в Союзе художников весной 1940 года. Он любил давать людям прозвища. Меня он дружески называл «Подснежником в норвежском искусстве», что не помешало ему стащить одну мою картину, которую я с удовольствием подарил бы ему сам, если бы он меня попросил.