VII
Теперь Набоков мог давать уроки без какого-либо умственного напряжения. В течение осени 1924 года он неплохо заработал репетиторством и располагал временем и свободой, необходимыми для литературных трудов. По-видимому, он собирался навестить мать на Рождество и вернуться в Берлин числа 10 января, когда возобновятся занятия с учениками. Он также собирался по возвращении переехать на новую квартиру. Ни поездка, ни переезд не удались — вероятно, из-за того, что Вера заболела бронхитом71.
23 января 1925 года Набоков написал матери, что работает над рассказом, «который войдет в тот большой роман, который давно я задумал». Через шесть дней рассказ «Письмо в Россию» был напечатан[89]72. Больше чем пятьдесят лет спустя Набоков так описал историю его создания: «Году так в 1924… я начал роман под предположительным названием „Счастье“, некоторые важные элементы которого я потом перекроил для „Машеньки“. <…> Примерно к Рождеству 1924 года у меня были готовы две главы „Счастья“, но затем по какой-то забытой причине я выбросил Главу первую и большую часть второй»73. Это звучит как реконструкция подзаголовка опубликованного рассказа: «Из Главы второй романа „Счастье“». Хотя замысел романа родился намного раньше, из писем Набокова явствует, что «Письмо в Россию» создавалось как самостоятельное произведение, а не выкраивалось из большой главы и было напечатано сразу же. Нет также никаких оснований предполагать, что Набоков вообще написал Главу первую или еще один фрагмент Главы второй. Скорее всего, Набоков держал в голове план всего романа и лишь вычленил часть целого, как он это будет делать впоследствии.
Несмотря на малый объем рассказа, это уже великолепный ранний Набоков: письмо молодого эмигранта женщине, с которой ему пришлось расстаться, когда он покидал Россию в 1917 году. В предыдущем письме он поклялся никогда не вспоминать прошлое (те несколько деталей, о которых он все же обмолвился, — это воспоминания о Люсе Шульгиной) и вместо этого просто посылает ей зарисовки берлинской жизни. Вот для примера один абзац:
Прокатывает автомобиль на столбах мокрого блеска, — сам черный, с желтой полоской под окнами, — сыро трубит в ухо ночи, и его тень проходит у меня под ногами. Теперь уже совсем пуста улица. Только старый дог, стуча когтями по панели, нехотя водит гулять вялую, миловидную девицу, без шляпы, под зонтиком. Когда проходит она под красным огоньком, который висит слева, над пожарным сигналом, одна тугая черная доля зонтика влажно багровеет.
Творческое воображение Набокова здесь уже налицо: мир его создан не по шаблонам. «Прокатывает автомобиль на столбах мокрого блеска» — метафора, без малейшего усилия сжатая до одного слова, позволяет четко увидеть и два слабых конуса света, отбрасываемого фарами и рассеянного моросящим дождем, и их отражения, мерцающие на сыром асфальте. Точно найденные детали создают ощущение нашего присутствия внутри изображения: когда мы читаем, мы слышим постукивание собачьих когтей по панели, задающее мелодию этой ночи, и видим тень, которая проходит под нашими ногами. В этом совершенном и гармоничном микрокосме все естественно перетекает из одного состояния в другое — звук или тишина, свет или тень, размытые краски или яркие цветовые пятна, движение или покой. И мир этот наблюдает человек, который в своем сознании оживляет все вокруг себя, рискуя увидеть все по-новому: ухо ночи, собаку, ведущую на прогулку девицу, — человек, который способен испытать чистое, доступное лишь живописцу удовольствие, заметив багровеющую долю зонтика.
Здесь Набоков вновь замешивает мир по своему тайному рецепту счастья: отделите сознание от однообразной вереницы сменяющих друг друга мгновений, отрешитесь от них, и все станет чудом — шедевром точности и гармонии, до абсурда щедрым даром. И одновременно уникальное сочетание подробностей превращается в невыносимо хрупкое и пронзительное мгновение, тут же блекнущее в памяти, — но ведь, правда, непременно сохраняющееся в прошлом? Рассказ заканчивается так:
Прокатят века, — школьники будут скучать над историей наших потрясений, — все пройдет, все пройдет, но счастье мое, милый друг, счастье мое останется, — в мокром отражении фонаря, в осторожном повороте каменных ступеней, спускающихся в черные воды канала, в улыбке танцующей четы, во всем, чем Бог окружает так щедро человеческое одиночество.
Теперь Набоков в совершенстве овладел той лирической пульсацией прозы, которая впервые стала прослушиваться в «Звуках». Он мог уверенно изображать тот мир, который он видел, то, как он себя в нем ощущал, те выводы, которые он делал из увиденного. Ему еще предстояло заново изобрести искусство повествования, построения характера и структуры, но он уже был на правильном пути.
Хотя истинная жизнь Сирина-писателя начиналась, когда он оставался наедине с собой, он по-прежнему работал с соавторами. В середине февраля возникло литературно-издательское объединение «Арзамас», названное так в память о кружке поэтов и критиков, в который входил лицеист Пушкин. В числе немногих членов объединения были Айхенвальд, Лукаш и Сирин. Через неделю в Кенигсберге состоялась премьера балета Лукаша — Сирина — Илюхина «Кавалер лунного света», прошедшая с большим успехом74. Иногда его творческое затворничество нарушали дела актерские, вносившие в его жизнь разнообразие, в котором он едва ли нуждался. 12 марта, например, он уехал из города в семь утра сниматься статистом в каком-то фильме, возвратился домой в пять часов вечера с десятью долларами в кармане, жирным гримом на лбу и ослепительным светом юпитеров в глазах; до восьми часов он занимался с учениками, после чего репетировал пантомиму «Балаган», которую ставила начинающий режиссер Лидия Рындина, жена сиринского знакомого Сергея Кречетова. Когда пять дней спустя пантомиму сыграли перед членами Литературно-художественного клуба, ее разругали в пух и прах. Юрия Офросимова, режиссера и театрального критика, особенно возмутило то, что постановщица, очевидно, совершенно незнакомая с азбучными основами пантомимы, тратила время талантливых людей, которое они могли бы с большей пользой посвятить собственному творчеству75.
Накануне третьей годовщины смерти отца Набоков написал матери, что он собирается провести целый день на Тегельском кладбище:
Вот прошло три года — и каждая мелочь, относящаяся к папочке, все так же жива во мне. Я так уверен, моя Любовь, что мы еще увидим его, — в неожиданном, но совсем естественном раю, в стране, где все — сиянье и все — прелесть. Он войдет к нам, в нашу общую свежую вечность, слегка подняв плечи, как бывало, — и мы без удивленья поцелуем родимое пятнышко на его руке. Ты должна жить в предчувствии этого нежного часа, моя Любовь, и никогда не поддаваться соблазну отчаянья. Все вернется…76