«Они знали «господина» большего, чем человек; ну, от термина «господин» небольшое филологическое преобразование до «Господь». «Господин» не здешний – это и есть «Господь», «Адонаи» Сиона, «Адон» Сидона-Тира, «Господь страшный и милостивый», явления которого так пугали Лермонтова… (см. «Сказку для детей»)…
Оба были до того испуганы этими бестелесными явлениями, и самые явления – до того не отвечали привычным им с детства представлениям о религиозном, о святом, что они дали им ярлык, свидетельствующий об отвращении, негодовании: «колдун», «демон», «бес». Это – только штемпель несходства с привычным, или ожидаемым, или общепринятым. В «Демоне» Лермонтов, в сущности, слагает целый миф о мучащем его «господине»; да, это – миф, начало мифологии, возможность мифологии; может быть, метафизический и психологический ключ к мифологии Греции, Востока, имея которые перед собою мы можем отпереть их лабиринт. Но, повторяем, имя «бес» здесь штемпель не сходного, память об испуге. Ибо что мы наблюдаем позднее? Известно, как умер Гоголь: на коленях, в молитве, со словами друзьям и докторам: «Оставьте меня, мне хорошо!» Лермонтов созидает, параллельно со своим мифом, ряд подлинных молитв, оригинальных, творческих, не подражательных, как «Отцы пустынники…» (стихотворение А.С.Пушкина. – В.М.) . Его «Выхожу один я на дорогу», «Когда волнуется желтеющая нива», «Я, Матерь Божия», наконец – одновременное с «Демоном» – «По небу полуночи» суть гимны, суть оригинальные и личные гимны. Да и вся его поэзия – или начало мифа («Мцыри», «Дары Терека», «Три пальмы», «Спор», «Сказка для детей»)… начало гимна. Но какого? Нашего ли? Трудные вопросы. Гимны его напряженны, страстны, тревожны и вместе воздушны, звездны. Вся его лирика в целом и каждое стихотворение порознь представляют соединение глубочайше личного чувства, только ему исключительно принадлежащего, переживания иногда одной только минуты, но чувства, сейчас же раздвигающегося в обширнейшие панорамы, как будто весь мир его обязан слушать, как будто в том, что совершается в его сердце, почему-то заинтересован весь мир. Нет поэта более космичного и личного».
2
Отголосок «Демона», довольно странный, слышится и в балладе «Тамара», написанной в 1841 году. Ее источником обычно называют грузинскую легенду о царице Дарье (в других вариантах – Тамаре), которая «приказывала бросать в Терек любовников», коими она была «недовольна». В лермонтовских же стихах царица велит казнить всех, кого заманивал «золотой огонек» ее высокой и темной башни. А мимо пройти никто не мог: «На голос невидимой пери / Шел воин, купец и пастух…»
Все, казалось бы, поменялось местами: если в поэме обольститель Демон убивает поцелуем невинную Тамару, то в балладе царица Тамара берет за свои поцелуи жизнь возлюбленного на ночь. «Прекрасна, как ангел небесный, / Как демон, коварна и зла», Тамара, по сути, Демон в женском обличье. Демонична и ее любовь:
Сплетались горячие руки,
Уста прилипали к устам,
И странные, дикие звуки
Всю ночь раздавалися там.
Как будто в ту башню пустую
Сто юношей пылких и жен
Сошлися на свадьбу ночную,
На тризну больших похорон.
Но только лишь утра сиянье
Кидало свой луч по горам —
Мгновенно и мрак и молчанье
Опять воцарялися там.
Ночь, мрак… вот, когда царит Тамара, когда она всесильна, как и демоны. При свете это темное царство теряет свои чары и свою «непонятную власть». Или, как заметил филолог В.Вацуро, «хаос», природный и человеческий, преображается в «космос», с наступлением утра демоническое начало в Тамаре отступает перед ангельским…» И отзвуком безумной страсти вслед «безгласному телу», уносимому волнами Терека, из окна башни, где «чтото белело», звучало: «прости».
И было так нежно прощанье,
Так сладко тот голос звучал,
Как будто восторги свиданья
И ласки любви обещал.
Сходство баллады с «Египетскими ночами» Пушкина, где «жрица любви» Клеопатра так же за ночь с нею умерщвляет случайных возлюбленных, было бы поразительным, если бы Лермонтов – контрастами и демонизмом – до предела не обострил характер царицы, а самое главное – если бы это его стихотворение не стало своеобразным «перевертышем» сюжета поэмы «Демон».
Сергей Андреевский, осмысливая поэму «Демон», говорит о гибельной участи поэта-мечтателя (великого!), «родившегося в раю, когда он, изгнанный на землю, вздумал искать здесь, в счастии земной любви, следов своей божественной родины…» – и добавляет:
«Есть еще у Лермонтова одна небольшая загадочная баллада «Тамара», в сущности, на ту же тему, как и «Демон». Там только развязка обратная: от поцелуев красавицы умирают все мужчины. Это будто das Ewig-Weibliche (Вечно-Женственное), которое манит на свой огонь, но затем отнимает у людей все их лучшие жизненные силы и отпускает их от себя живыми мертвецами».
Юлий Айхенвальд видит тут «характерный культ мгновения», следствие печоринских мотивов , которые, «во многом определяя психику Лермонтова, вдохновляли его на своеобразные темы его творчества…»:
«Мечтая о бесследности, он хотел, чтобы каждый миг довлел себе, чтобы душа всякий раз была новая, первая, свежая – чтобы психология не знала ассоциаций. Вихрь мгновений, жгучие искры, молнии души – такой ряд не связанных между собою эмоциональных вспышек казался поэту несравненно лучшей долей, чем жизнь медленная, долгая, цепкая. Он любил души неоседлые, которые не учатся у жизни («им в жизни нет уроков»), не накопляют опыта, не старятся, а загораются и сгорают однажды и навсегда. Счастье – в том, чтобы выпить мгновение, как бокал вина, и потом, как бокал, разбить его вдребезги. «Если бы меня спросили, – говорит Печорин в «Княгине Лиговской», – чего я хочу: минуту полного блаженства или годы двусмысленного счастья, я бы скорей решился сосредоточить все свои чувства и страсти на одно божественное мгновение и потом страдать сколько угодно, чем мало-помалу растягивать их и размещать по нумерам в промежутках скуки и печали». Так жизнь для Лермонтова – не сумма слагаемых, не арифметика: жизнь надо сжать, сосредоточить, воплотить в одно искрометное мгновенье. Из лучшего эфира Творец соткал живые и драгоценнейшие струны таких душ, «которых жизнь – одно мгновенье неизъяснимого мученья, недосягаемых утех». Царице Тамаре отдают за ночь любви целую жизнь, ибо жизнь понята как безусловное и бесследное мгновенье, ибо в одно мгновение душа может пережить содержание вечности».
В 1844 году над этой лермонтовской балладой изрядно поиздевались в тогдашней литературной периодике. Но вот, к примеру, Белинский причислил «Тамару» к лучшим созданиям поэта, к «блестящим исключениям» даже в поздней его лирике, в ряду с «Выхожу один я на дорогу…», «Пророком». – Это, конечно, вряд ли, но таков был наш пылкий «неистовый Виссарион»…