«Оставьте автомат и сдайте гранаты. Ваше оружие — ваше искусство. Используйте его, чтобы вселить в ребят веру и бодрость. Люди устали, и это сейчас самое важное».
Что ж, он был прав. Этим оружием я владею неплохо. И вот там, в горах, я решил подготовить и поставить спектакль, который поднял бы дух людей.
Чтобы быть до конца правдивым, должен сказать, что не только слова командира привели меня к этой мысли. С нами была девушка. Наверно, это была самая юная партизанка из всех, какие сражались в наших горах. Дочь батрака с юга, почти неграмотная, но поразительно, просто бешено талантливое существо. Когда она порою принималась плясать, петь или начинала декламировать стихи, даже самые толстокожие не могли оставаться равнодушными. И внешность у нее была прелестная: большеглазая, с пышными волнистыми волосами, гибкая, изящная. Звали ее Анита. Любуясь ею, когда она своими ловкими смуглыми руками чистила овощи, крошила лук, перебирала макароны, или возилась у закопченного котла, или зашивала чью-нибудь шинель, я думал о том, что когда-нибудь она потрясет сердца со сцены. Она не была красавица. Нет. Но в ней, в этой крестьяночке с юга, чувствовалась та особая женская привлекательность, о которой мечтают все артистки на свете.
После разговора с командиром мне захотелось поставить пьесу, в которой эта девочка смогла бы почувствовать свое сценическое призвание. И эта пьеса, как бутылка доброго вина, должна бы была бодрить голодных, усталых, больных людей, по утрам потрясавших своим кашлем заиндевевшие ущелья. Сидя у огня, я перебирал в уме образы юных патриоток, созданных мировой драматургией. Жанна д'Арк? Не годится. Гитлер позолотил ее статую в Париже и это было слишком известно в Италии. Электра? Нет, Электра Софокла для Аниты слишком уж рассудительна и риторична. Еврипидовская Ифигения? Прекрасный образ! Но как далеки страсти троянских войн от этих мужественных, суровых, храбрых ребят и как чужда дочь греческого царя этой прелестной итальянской батрачке! Словом, я понял, настоящая роль для Аниты еще не написана, и решил сам ее сочинить. Командир отряда черпал бодрость в героизме ваших солдат и партизан. Я решил сделать героиней своей будущей пьесы ту самую юную москвичку, подвиг которой потряс людей. Зоя! Разве придумаешь более сильную роль для девушки с такими данными, как наша Анита? Понемногу образ захватил и меня. Я, разумеется, не знал подробностей подвига Зои — так, отрывочные сведения из передач «Би-Би-Си» на Италию, — но у меня есть воображение, и за несколько вечеров пьеса была готова. Собственно, это даже была и не пьеса, а трагический диалог между офицером войск СС и юной русской девушкой, диалог между ночью и утром… Но какой получился диалог!
Наш собеседник остановился посреди комнаты. Он весь сразу как-то напружинился, стал похож на кошку, приготовившуюся броситься на мышь, но почему-то боящуюся это сделать. Подвижное лицо отразило странную смесь бешенства и бессилия, ярости и тоски. Мы думали, что вот сейчас он разразится страстным монологом, и тот из нас, кто говорил по-итальянски, уже придвинулся к нему, чтобы переводить. Но актер рассмеялся и опять стал самим собой.
— …Ничего не получится. Чтобы возникла вольтова дуга, нужно свести полярно противоположные электроды. Без Аниты сцена не выйдет… В пьесе было всего три роли: Зоя, офицер войск СС и старуха крестьянка. Роль русской крестьянки пришлось исполнять мужчине-партизану, по профессии цирковому клоуну. Эсэсовца, как вы, вероятно, догадались, — мне… Мы начали репетиции. Анита с нескольких читок вполне овладела текстом. Каким-то особым артистическим чутьем она поняла суть своей роли, проникла в ее глубины. Эта крестьяночка с юга сумела понять трагизм и пафос борьбы, что там, на Востоке, в неведомой ей стране, вел неведомый ей народ. Я тоже не был в Советском Союзе и до сих пор даже не видел портрета Зои. Но какой бы она ни выглядела в жизни, я представляю себе эту вашу юную героиню такой, какой ее изобразила Анита.
Итак, три роли. Зоя, старая крестьянка и эсэсовец. Театр — это большой бетонный склад при полустанке в горах. Сцена — дощатый помост, утвержденный на бочках. Декораций никаких. Веревка с петлей свисает прямо с балки потолка. Не бутафорская, а настоящая веревка, от которой пахнет смолой. Две газовые лампы с рефлекторами освещают сцену. Зрители в тени. Но чувствуется, что их много, слышится скрип скамеек, хрипловатое дыхание и сухой, простудный кашель, раздающийся то и дело в разных концах зала. Какая-то из ламп бросает косой луч в публику, и я вижу, что у сидящего с краю партизана — Большого Джузеппе, глаза сверкают, как у лошади, на которую упал свет автомобильных фар…
Прервав рассказ, хозяин выходит в соседнюю комнату. Мы сидим молча, не шевелясь: столько неожиданного обрушилось на нас тут, в этом маленьком особнячке на тихой улице римского предместья. Хозяин застает нас в тех же позах. Впрочем, и сам он взволнован не меньше. В руках у него короткий китель из черного сукна, какие носили немецкие офицеры войск СС. Ну да, вот и две серебряные молнии в петлице.
— Костюмеру не пришлось трудиться над этим?
— Совершенно верно. Этот мундир однажды принес, вернувшись из очередной вылазки, тот самый Большой Джузеппе, о котором я поминал. Он был влюблен в нашу Аниту. «Джузеппе и Анита — совсем, как супруги Гарибальди!» — посмеивались партизаны. Парень бродил за ней как тень. Своими огромными лапищами он покорно чистил овощи, перебирал макароны, мыл посуду, лишь бы быть к ней поближе. Но она была к нему равнодушна, да и как могло быть иначе? Он был только сила, грубая, простодушная сила, а она, она… впрочем, это к делу не относится. Вернемся на сцену.
Можете мне поверить, что за всю мою артистическую жизнь я не волновался, как в этот вечер. К досаде своей, я чувствовал, что волнуюсь даже больше, чем эта девочка. Анита, та просто жила в одежде Зои и как бы вся горела ее чистым, почти святым народным гневом. Оставаясь сама собой, она была особенно обаятельна. А я? Ведь у меня была иная роль и иные задачи. Анита — Зоя должна была вселять веру, звать на подвиги. Моя игра должна была дать зрителям заряд ненависти, укрепить их волю к борьбе. Так я понимал свою задачу, и я волновался: хватит ли у меня сил, сумею ли? И кроме того, трудно итальянскому партизану, воюющему с наци, влезать в шкуру врага.
Говорят, что, волнуя сердца, актер сам должен оставаться рассудочным и холодным… Может быть, может быть… Но когда начался диалог офицера с юной партизанкой, которую он должен был повесить, когда Анита с яростью и пренебрежением стала бросать мне в лицо гневные слова, я почувствовал, что сцена идет совсем не так, как мы репетировали. Вместо молодых, полных тоски глаз на меня смотрели глаза сухие и гневные. Она, эта Анита — Зоя, говорила так, будто не только правда, но и сила была на ее стороне. Она говорила как судьба. И я видел в ее расширившихся зрачках настоящую ненависть, лютую, непримиримую. Но еще более странно было, что я, артист, сыгравший столько ролей, в роли эсэсовского палача испытывал настоящий страх, страх и безнадежность, которые, вероятно, испытывал тот эсэсовец, что повесил девушку под Москвой. Мы продолжали диалог, будто насмерть рубились на саблях, и из глаз клоуна, игравшего крестьянку, лились настоящие, не театральные слезы.