– Запомни: Николай Степанович – воин, а ты – поэзия…
1 сентября Гумилев вновь находился в полку, участвовал в разведке в районе деревни Козики и в перестрелке с германским авангардом у дороги на Пинск. От Козиков уланы совершили еще один переход к почти высохшему за лето Огинскому каналу, перешли его вброд и закрепились на восточном берегу. Этот рубеж завершил отход: все попытки германцев в сентябре форсировать канал терпели неудачу, а те их передовые части, которым удавалось вклиниться в оборонительные порядки русских войск, попадали в окружение, истреблялись артиллерийским огнем и зачищались отрядами пехоты и кавалерии. К октябрю неприятель был остановлен под Ригой, Двинском, Минском, Сарнами, Ровно, Кременцом, Тарнополем, Каменец-Подольском. Фронт стабилизировался, и боевые действия повсеместно приняли позиционный характер. Великое отступление русской армии завершилось.
Окончательно утвердившись на берегах Огинского канала, 2-я Гвардейская кавалерийская дивизия приступила к переформированию частей и переназначению личного состава. Командир улан генерал-майор Д. М. Княжевич пошел на повышение, сдав полк полковнику М. Е. Маслову. Непосредственный начальник Гумилева поручик М. М. Чичагов был откомандирован в Гвардейский запасной кавалерийский полк для обучения новобранцев. Что же касается самого «унтер-офицера из охотников эскадрона Ея Величества Николая Гумилева», то он приказом от 22 сентября был направлен в Петроград, в школу прапорщиков для сдачи экзаменов на младший обер-офицерский чин.
В тылу разгром ощущался заметнее, чем на передовой. Петроградскую губернию наводнили бесчисленные беженцы, всюду распускавшие панические, нелепые и ошеломляющие слухи. На улицах, в торговых лавках, на вокзалах и рынках судачили, что Николай II несчастлив как рожденный в день Иова Многострадального[381], что власть над ним совсем забрала немка-царица, что в Ставке, на деле, наверно, и нет никакого Государя.
– Что говорить о царе, нет его уже давно в России…
– Куда же он девался?
– Известно куда – в Германию уехал.
– Вот вздор!
– Какой там вздор, царица чуть не каждый день посылает в Германию поезда с припасами.
– Да как же можно посылать поезда через фронт?
– Ну, уж там они найдут, как посылать; вот немцы-то и кормятся на наш счет и побеждают нас!
– Да разве может царь отдать свое царство немцам?
– Так ведь он только на время уехал – войну переждать…
В царскосельский дом незадолго до прибытия Гумилева также вселились курляндские беженцы (родственники А. А. Гумилевой-Фрейганг) – пришлось ютиться в крохотной комнатке на втором этаже, которую до войны занимал Коля-маленький. Отдельно от всех, в библиотеке, помещалась больная Ахматова, совсем слегшая сразу после отцовских похорон. Ее душил постоянный кашель с кровохарканьем. С постели она вставала только ради нечастых деловых визитеров. Один из них, московский издатель Александр Кожебаткин, увидев прибывшего с фронта Гумилева, предложил свои услуги для подготовки новой книги стихов, и они тут же ударили по рукам.
В Петрограде Гумилева догнал приказ о представлении ко второму «Георгию». Это превращало учебную командировку в обычный отпуск – по орденскому статуту, перевод георгиевского кавалера из «унтеров» в обер-офицеры осуществлялся без каких-либо дополнительных испытаний. Теперь, не связываясь с курсами прапорщиков, можно было просто дожидаться награждения[382]. Свалившийся досуг позволил Гумилеву за несколько дней приготовить для Кожебаткина рукопись «Колчана» и окунуться с головой в позабытую за минувший фронтовой год литературную жизнь столицы. Тут многое изменилось. Притихли футуристы, а о «теургах» и «младосимволистах» уж никто и не вспоминал. Не собирались ни «Цех», ни «Общество поэтов» – взамен Георгий Иванов и Георгий Адамович, превратившиеся в неразлучных Жоржиков, устраивали литературные вечера под странным названием «Трирема»[383]. Не было и «Бродячей собаки», павшей жертвой «сухого закона» (с конфискацией из-под буфетной стойки запрещенных в военное время напитков, тягостным полицейским разбирательством и последующей описью имущества)[384]. Зато у Аничкова моста на Фонтанке антиквар и театрал Константин Ляндау[385], сняв по примеру Пронина полуподвал, открыл модный эстетический клуб «Лампа Аладдина», щедро декорированный дорогими персидскими коврами, дымящимися кальянами, старинными гравюрами и диковинной мебелью пушкинской поры. И в «Аладдине», и у «триремщиков» успехом пользовались бывшие «цеховые подмастерья» Владимир Чернявский, Владимир Юнгер и Всеволод Курдюмов:
Он знает все – седой папирус,
Что я мечтал в больном бреду,
И для Кого – в моем саду
Уныло цвел лиловый ирис[386].
Компанию им составляли поэты Михаил Долинов и Александр Конге – соратники довоенного гонителя акмеистов Бориса Садовского. Приходил и сам Садовской, болезненный, желчный, скучный, в неизменном черном сюртуке. Михаил Кузмин, почитаемый в подвале на Фонтанке еще восторженнее, чем в подвале на Михайловской, исполнял на «бис» для молодых поклонников свою коронную песенку:
Дитя, не тянися весною за розой,
Розу и летом сорвешь,
Ранней весною сбирают фиалки,
Помни, что летом фиалок уж нет[387].
Кузмина тенью сопровождал Юрий Юркун, переселившись к которому на Спасскую улицу неприкаянный богемный гений обрел наконец жизненный покой (городские сплетники окрестили их Юриками). Постоянно выступал со своими классическими ямбами Михаил Струве, друг и компаньон владельца «Лампы Аладдина». Коллега Струве по Генеральному Штабу Дмитрий Коковцев, мало изменившийся с гимназических царскосельских времен, читал баллады о звездочетах, ведьмах, грешных монахах и ночных королях. Его сменял жизнерадостно-плотоядный Александр Рославлев, автор политических сатир и натуралистических зарисовок. Тщедушный, хлыщеватый Рюрик Ивнев, державшийся в «Бродячей собаке» вместе с футуристами, искусно разыгрывал демонического «подпольного человека» из кошмаров Достоевского:
Почему я как темное дно,
Почему я такой нехороший?[388]
Иногда появлялись студенты-филологи Владимир Злобин и Георгий Маслов, организовавшие при Пушкинском обществе в университете собственный «Кружок поэтов». Появлялись участники новой театральной студии Мейерхольда на Бородинской улице, где секретарствовал юный Борис Алперс[389]. Появлялись лирические дамы, вроде Екатерины Галати[390], знакомой Гумилеву по «Вечерам Случевского», или курсистки Марии Левберг, чьей-то молодой вдовы и пассии Курдюмова, издавшей под маркой «Триремы» собственную стихотворную книжицу: