…Кольцова прислала «Правда», он должен был отвечать за точность каждого слова — можно себе представить, как ему приходилось трудиться. По тем страницам «Испанского дневника», на которых Кольцов говорит лишь от своего корреспондентского имени, видно, что он по горло завален работой. Но ведь, сверх всего прочего, он еще перевоплощался в Мигеля Мартинеса. И в этом своем качестве он то лежит в цепи под Талаверой, то участвует в штурме Алькасара, то, заодно с Листером и Марией Тересой Леон, словом и делом прекращает панику и останавливает бегущих, потом для верности ночует среди бойцов прямо в поле, проснувшись, видит себя оставленным, долго бродит по ничьей земле и лишь чудом ускользает от разъезда марокканцев. Он присутствует на совещаниях в ЦК партии, регулярно посещает передний край, совместно с Людвигом Ренном вычисляет мощность артиллерийского огня неприятеля, инструктирует политработников, знакомится с волонтерами Интербригад, ежевечерне участвует в заседаниях генерального политкомиссариата, поздно ночью встречает на окольной дороге первую роту танков, прибывшую на защиту Мадрида, посещает раненых, допрашивает пленных, под обстрелом доставляет на фронт боеприпасы, пишет популярные брошюры по тактике пехотного боя или по противовоздушной обороне, а кроме того, еще постоянно забегает в редакцию «Мундо Обреро», где «узнает новости и немного помогает делать газету…»
Еще один отрывок — из воспоминаний маршала К. А. Мерецкова.
«Мадрид встретил нас сумерками и потушенными огнями. В городе рвались бомбы. Немецкие „юнкерсы“ совершали свой очередной и безнаказанный налет. По улицам в минуты затишья перебегали люди. Один из них указал нам дорогу в советское посольство и вырвал из рук Б. М. Симонова сигаретку. Выяснилось, что народные милиционеры могут подумать, будто мы сигнализируем фашистским самолетам.
То, что прохожий назвал зданием посольства, оказалось гостиницей. Но жили в ней действительно советские граждане. Нас встретил корреспондент „Правды“ известный журналист Михаил Кольцов. Мы бросились к нему с вопросами, однако в ответ услышали:
— Положение в двух словах не обрисуешь, оно довольно сложное. Не хотите ли поесть?
Впервые за последние дни мы поужинали как следует, а тем временем сами рассказывали Кольцову о новостях на Родине. Затем опять заговорил Кольцов:
— Что вы, собственно, знаете о происходящем здесь?
Выявилось, что то, что мы знали, устарело.
— Ну, тогда я не буду рассказывать, только запутаю вас. Разберетесь сами постепенно, а сейчас скорее действуйте как военные. Тут находятся наши советники Берзин, Воронов и Иванов. Иванов пошел в Главштаб Республики. Большая часть его сотрудников только что перебежала к Франко. Берзин и Воронов скоро придут сюда.
Так мы стали вживаться в испанскую действительность. Особая Краснознаменная Дальневосточная армия, служба с Блюхером, мучившая меня полгода сильная ангина, совещания в Москве, проводы за границу, Польша, Германия, Франция — все подернулось какой-то дымкой и отошло во вчерашний день. Коричневый хлебец и апельсины на скрипучем столе, усмешка Кольцова, уличный мрак да отдаленные разрывы — вот окружающая нас реальность».
О своих встречах и о роли Кольцова в испанских событиях рассказывали многие участники войны в этой стране. Одни из самых интересных воспоминаний оставил Илья Эренбург, находившийся в Испании как корреспондент газеты «Известий».
«Трудно себе представить первый год испанской войны без М. Е. Кольцова. Для испанцев он был не только знаменитым журналистом, но и политическим советником. В своей книге „Испанский дневник“ Михаил Ефимович туманно упоминает о работе вымышленного мексиканца Мигеля Мартинеса, который обладал большей свободой действий, нежели советский журналист.
Маленький, подвижный, смелый, умный до того, что ум становился для него обузой, Кольцов быстро разбирался в сложной обстановке, видел все прорехи и никогда не тешил себя иллюзиями. Познакомился я с ним еще в 1918 году в киевском „ХЛАМе“[13], потом встречал его в Москве, работал с ним над подготовкой Парижского конгресса писателей, но по-настоящему разглядел и понял его позднее — в Испании.
Михаил Ефимович остался в моей памяти не только блистательным журналистом, умницей, шутником, но и концентратом различных добродетелей и душевного ущерба тридцатых годов.
„…Ума холодных наблюдений и сердца горестных замет“, — писал Пушкин. Сто лет спустя эти слова казались нам злободневными. Кольцов в беседах со мной часто высказывал оценки вдоволь еретичные: ему, например, нравился Таиров, он хорошо отзывался о книгах многих западных писателей, высмеивал наших критиков: „Любят порядок и почитают Домострой, хотя толком не знают, что это“. Вместе с тем он пуще врагов боялся инакомыслящих друзей. В нем был постоянный разлад между общественным сознанием и собственной совестью.
…Он никого не старался погубить и плохо говорил только о погибших: такое было время. Ко мне он относился дружески, но слегка презрительно, любил с глазу на глаз поговорить по душам, пооткровенничать, но, когда шла речь о порядке дня двух конгрессов, не приглашал меня на совещания. Однажды он мне признался: „Вы редчайшая разновидность нашей фауны — не стреляный воробей“. (В общем, он был прав — стреляным я стал позднее.)
…История советской журналистики не знает более громкого имени, и слава его была заслуженной. Но, возведя публицистику на высоту, убедив читателей в том, что фельетон или очерк — искусство, он сам в это не верил. Не раз он говорил мне насмешливо и печально: „Другие напишут романы. А что от меня останется? Газетные статьи — однодневки. Даже историку они не очень-то понадобятся, ведь в статьях мы показываем не то, что происходит в Испании, а то, что в Испании должно было бы произойти…“ Он завидовал не только Хемингуэю, но и Реглеру: „Напишет роман в тридцать печатных листов…“ Я понимаю горечь этих слов — я сам немало времени и сил отдал работе журналиста. Кольцов был прав — историку трудно положиться на его статьи (как и на мои статьи того времени) или даже на книгу „Испанский дневник“: она слишком окрашена временем, а рядового читателя куда больше растрогают воспоминания о Кольцове, чем его фельетоны, — он ищет всех тонов, расположенных между белым и черным, — а Михаил Ефимович был куда сложнее, чем его памфлеты или корреспонденции.
Он любил одесский анекдот о старом балагуле (извозчике), который ехидно спрашивает новичка, что тот будет делать, если в степи отвалится колесо и не окажется под рукой ни гвоздей, ни веревки. „А что же вы будете делать?“ — спрашивает наконец пристыженный ученик; и старик отвечает: „Таки плохо“. Михаил Ефимович часто хмыкал: „Таки плохо“. А час спустя он приводил в чувство какого-либо испанского политика, убедительно доказывая ему, что победа обеспечена и, следовательно, незачем отчаиваться. К людям он относился недоверчиво; это звучало бы упреком, если бы я не добавил, что он относился недоверчиво и к себе — к своим чувствам, к своему таланту, да и к тому, что его ожидает».