Да, да, мы и сами оказываемся в Чистилище, когда читаем это!
Данте заметил кое-что в поведении человека, чего мог бы в конце тринадцатого столетия и не заметить.
В числе мук, на которые обречены святотатцы (это сери-озное преступление средневековья — святотатство; они в седьмом, уже очень страшном круге), есть и такая, когда прилетающий змей, нападая на грешника, обвивает его и, начав душить, сам постепенно превращается в этого человека — в то время как человек превращается в него, в душащего его змея.
Вот стоит группа грешников, уже видящих летящего к ним змея. И Данте говорит, что некоторые из них от страха зевают.
То есть Данте заметил, что при нервном состоянии (он не знал, что это нервное состояние) человек иногда зевает. Он заметил, что есть нервная зевота. В эпоху, когда один человек — это рассказано, — всовывая другому человеку нож в сердце, нетерпеливо спрашивал жертву:
— Уже сердце? Ну, скажи, уже сердце?
Рай, по Данте, — это лес. Переход от Чистилища к Раю незаметен. Вдруг становится светлей и безопасней. Изображен ручей, почти река, которая бежит среди леса. Беатриче появляется на колеснице, запряженной грифонами, в белозелено-красной одежде, окруженная старцами. Данте видит все это отраженным в реке. Он встречает ее, стоя на берегу по ту сторону реки. Она благодарит его за то, что он любил ее, но укоряет за суетность, которую он проявлял на земле, — за политиканство.
В Аду, по Данте, находятся не только грешники — в нем заключены также и те, кто не близок к Христу в силу, если можно так выразиться, исторической несовременности: черти древности, например.
Также и новорожденные младенцы, не успевшие принять крещение, находятся в Аду. Но только тот Ад невинных — не тот Ад, в котором находятся грешники. Это особое место в Аду, город Лим, место вечных сумерек, унылого покоя.
В этом городе Лиме помещает Данте также и великих поэтов древности.
Кроме цеховых организаций, к которым мастера прямо-таки обязаны были принадлежать, существовали еще и братства, своего рода вольные союзы мастеров, объединявшихся в данном случае не склонностью к религиозному способу воспринимать жизнь — по любви к благотворительности.
По правилам этих братств, когда умирал кто-нибудь из «братьев», его тело охранялось в течение ночи.
Можно представить себе, как они дули вино в эту ночь!
Я рад, что мое восхищение автором «Божественной комедии» разделяет такой великолепный писатель, как Оскар Уайльд.
Правда, великолепный писатель!
Мне нет никакого дела до его манифеста[256], который без страха чего-либо потерять можно и не читать.
Он сочинил «Портрет Дориана Грея» о плохом человеке, который неизменяемо оставался молод, в то время как его изображение на портрете превращалось в старика, тем более страшного, что оригинал, как уже сказано, был плохим человеком, совершал преступления.
Он написал сказку «День рождения инфанты» — о трагедии мальчика-карлика, влюбившегося в принцессу, и сказку «Звездный мальчик» — о злом мальчике, который не любил своей матери за то, что она некрасивая, а между тем она, нищенка, была прекрасна душой.
Целый ряд замечательных статей об искусстве (в их числе о Данте) вышел из-под его пера.
Он умер, преследуемый обществом, отбывший тюрьму, в нищете, в Париже, снимая жалкую комнату у хозяина, который, единственный, возложил на его фоб венок, хоть умерший и задолжал ему много по неплатежу за комнату.
Его портрет изображает человека с тяжелым лицом, маленькими глазами — некоего англичанина конца викторианской эпохи. Этот англичанин, между прочим, написал пьесу по-французски — знаменитую «Саломею», где царь, следя за танцем своей приемной дочери, вожделеет к ней, по поводу чего его жена, мать Саломеи, отпускает нелестные для него остроты, хоть с ревностью, но и с высокомерием, с сознанием своей власти над ним.
Нельзя, конечно, говоря об Уайльде — именно о «Портрете Дориана Грея», — не вспомнить об Эдгаре По. Конечно, уайльдовский роман родился из «Вильяма Вильсона» Эдгара. Та же тема добра и зла в виде двойников. Это он, Эдгар, первый решил эту тему таким образом: двойники.
Деревенский цирюльник дал ему свой тазик, чтобы тот надел его вместо шлема, отыскали какие-то валявшиеся на чердаке латы, копье, отыскали кобылу, о которой сказали, что она окажется великолепным рыцарским конем… Нет, все это не так! Он сам увидел в тазике шлем, латы не отыскивались — он благоговейно поднял их из чердачной пыли, Росинанта он сам выбрал в качестве рыцарского коня. В том-то и дело, что никто не навязывал Дон Кихоту этой мании, скорее, он навязал ее окружающим. Во всяком случае, он навязал ее Санчо Пансе.
Густав Доре очень помог популяризации знаменитых книг среди поколений, начинающих жить. Редко кто представляет себе Дон Кихота иначе, чем изобразил его Доре. Или Гаргантюа. Или Ад.
Кто его первообраз? Рембрандт?
Да, ведь он иллюстрировал еще и Библию! И сказки Гриммов! И еще что-то, о чем я сейчас забыл… «Потерянный и возвращенный рай»! Что же это, офорты на меди? Неужели непосредственно иглой рисовались эти потрясающие композиции? Или это сперва рисуется карандашом на бумаге?
Можно представить себе этот Париж, этого месье Доре, который в домашней куртке, думая о предстоящем сегодня вечером в Фоли-Бержере канкане, сидит у рабочего стола с доской, поставленной от колен к ребру стола, и рисует огненную могилу Фаринаты. И Данте, с испуганным сериозным вниманием оглядывающегося на эту могилу. Надо иметь гениальную фантазию, чтобы решить, например, наружность Гаргантюа в том плане, что это толстозадый младенец — не только когда он еще голый и дует в зад своим баранам, но и потом, когда он уже в трико и щупает своих нянек.
Интересно, что мы, писатели, оцениваем Доре выше, чем поступают с ним в этом смысле его собратья-художники. Они почему-то морщатся. Впрочем, это морщился не Пикассо, а доморощенные кубисты.
Доре получал огромные гонорары. Тысячи франков за доску. А сколько таких досок… да, да, еще и «Потерянный рай»! В «Потерянном рае»! Очевидно, я привожу неверные цифры. С такими ни одно издание не могло бы себя оправдать.
Из книжной лавки сообщили, что для меня отложен заказанный мною Монтень. Сейчас я его получу.
Никогда не читал его. Наверное, при книге изображение. Какой он? Это что же — Людовик XIV? Для нас — это биография Пушкина. Он писал откуда-то Натали[257], чтобы прислала ему Монтеня, — «это те синие книжки, которые стоят наверху, в правом углу».
То, что называется «эссе», возникло впервые именно под его пером.