Делюсь этими впечатлениями с другими. Смеются. Кто-то сбегал в библиотеку. Читаем текст. Ну в точности по гоголевскому рецепту. И вдруг один сотрудник, который считался и считается весьма прогрессивным критиком, полуобиженно:
– Ну, хорошо! Но почему именно Селезнёва изобразили? Он что – известней других?
– Какая, – говорю, – разница, почему? Дружат, наверное. Ты же не удивляешься стихотворным посвящениям?
Нет, понял, задело его: хороший ли, плохой художник Шилов, но он известный. И портреты в альбоме известных, даже знаменитых людей. Следовательно, и коллега сотрудника – критик Селезнёв приравнен к знаменитостям.
Через несколько лет в компании, сидящей в фойе ЦДЛ, зашёл разговор о Шилове. Со смехом описываю портрет Селезнёва, провожу параллель с Гоголем, и Гриша Поженян мне:
– Ну, хорошо, старичок! А кроме Селезнёва у него есть ещё какие-нибудь портреты литераторов.
– Не знаю, – отвечаю, – может, и есть.
– Да! – вздыхает Гриша. – Видишь, как они сплочены. А нас с тобой кто-нибудь напишет?
– А ты согласился бы, – спрашиваю, – позировать Шилову или Глазунову?
– Подумал бы, – говорит Поженян. – Всё-таки известные художники!
Вот так! А мы ещё удивляемся, почему быстро схлынула волна доверия либералам! Почему массы, недавно ещё бывшие народом, сплочённо выступившие против всевластия бессовестности и цинизма, превратились в толпу, обречённо махнувшую рукой на безобразия, творящиеся в стране.
– Ну, я не так радикален, как ты, – сказал мне друг, когда я удивился, для чего ему оправдывать… «да не оправдываю я, а пытаюсь понять», – перебил он… для чего ему пытаться понять однозначный по своей низости человеческий поступок, пусть даже совершённый из соображений личной мести. – Я не так радикален, – повторил он.
Да и я не так уж радикален. Писал в «Стёжках-дорожках» и о первых своих публикациях, о которых ныне вспоминаю с отвращением, и о долгой своей дружбе с Вадимом Валерьяновичем Кожиновым, в ком не разглядел будущего мастера провокаций – изощрённых лживых публикаций по истории России, вдохновлявших как раз таких людей, как скульптор Клыков. Писал я и о том, что согласился быть соруководителем семинара поэзии на Высших литературных курсах при Литературном институте вместе с Юрием Кузнецовым, недавно умершим и занесённым в свои святцы «патриотами».
– Как вы с ним уживались? – удивлённо спросил меня поэт Толя Преловский, прочитав об этом.
В отличие от многих своих друзей я не считал Кузнецова бездарностью. Были у него стихи, которые мне и сейчас нравятся. Небольшого сборника из них не получится, но в непредвзято составленной поэтической антологии они займут достойное место. К тому же пришёл я в Литинститут после того, как дважды критиковал Кузнецова в «Литературке». Второй раз, казалось бы, особенно для него обидно. Он в своей статье процитировал гоголевские слова о Пушкине: «В нём русская природа, русская душа, русский язык, русский характер отразились в такой же чистоте, в такой очищенной красоте, в какой отражается ландшафт на выпуклой поверхности оптического стекла». И так их прокомментировал: «Никакое оптическое стекло не может отразить ни звука, ни запаха, ни осязания, ни, тем более, духа – уж совершенно неуловимой вещи». Ну что за безграмотность! Коли ты ратуешь за значимость поэтических символов, мимо которых, по-твоему, проходят русские поэты, даже Пушкин, так будь хотя бы сам твёрд в древней символике. Гоголь ведь писал о возможностях выпуклого оптического стекла! А выпуклое оптическое стекло – это древний символ мира.
Но когда мы с Кузнецовым встретились в Литинституте, оказалось, что он на меня не обижен. Моя статья его заинтересовала. Поэтому и просил меня рассказывать студентам (слушателям) побольше о древней символике. «Стихи у них, как правило, слабые, – говорил он. – Ругай их. Но просвещай – символика, древнее значение слова: в этом я не силён!»
Стихи и в самом деле были чудовищны. Я к приёму этих слушателей не имел отношения. Набирали их Кузнецов с проректором стихотворцем Валентином Сорокиным, о котором Кузнецов однажды сказал мне: «Его стихи ещё хуже, чем у наших студентов». Чувствовал, очевидно, Сорокин, как относится к нему Кузнецов, если сейчас вовсю кроет стихи покойного поэта: и то у него не по-русски, и это по-одесски (подражает ли Сорокин Леониду Соболеву, который первым стал обозначать еврея эвфемизмом «одессит», или действует независимо от Соболева, я не знаю)! За что его время от времени журят: ну что ты, Валя, нельзя же так – по своим!
Мне в этих играх патриотов разбираться недосуг. И пишу только о том, как мы с Кузнецовым уживались. Хотя сейчас я бы на подобный союз не пошёл, да и, по правде сказать, облегчённо вздохнул, когда услышал от инспектора учебной части Литинститута, что принято решение ограничиться одним руководителем семинара.
Не радикален я. И, конечно, небезгрешен. Многое могу понять и простить. Но, в отличие от подпольного человека Достоевского, вопрошавшего: «Свету ли провалиться, или мне чаю не пить?» – чашку чая к себе не придвину – душу потом не отмоешь от подобной гадости!
И всё-таки, даже принимая во внимание своеобразный, скажем так, художественный вкус Лужкова, не очень верится, что он симпатизировал Клыкову. Ибо уж в чём-в чём, но в ксенофобии мэра не обвинишь. А Клыков был, по всей очевидности, зоологическим антисемитом. В «Стёжках-дорожках» я описывал, как внимали наши слушатели Высших литературных курсов Кожинову, который рассказывал им про Хазарский каганат, про недавно якобы найденные документы, призывающие хазар крепить, так сказать, свою боевую мощь, готовиться к нападению на Русь. Писал я и о том, что, отвечая на мой вопрос, сказал Кожинов, что документы написаны на иврите, и что этим ответом разоблачил себя как вруна, потому что у тюркского племени хазар был свой язык. Но на Клыкова, видимо, кожиновские изыскания произвели огромное впечатление. К 1040-летию (вы помните, чтобы кто-нибудь ещё признавал значимость подобной даты?) разгрома Хазарского каганата князем Святославом Клыков изготовил 13-метровый памятник русскому князю, который топчет конём хазарского воина, прикрывшегося щитом с изображением звезды Давида. Уже было собрались ставить его в Белгороде, но посыпались протесты: не хазарянина топчет князь, а еврея, потому что не могло быть у хазар такой сионистской символики. В ответ Клыков ссылался на некие раскопки, явившие миру государственный символ Хазарского каганата. Если он не выдумал эту чушь, то, скорее всего, прочёл её у Кожинова или его последователей. Шестиконечную звезду Давида сделали своим знаком сионисты. А их движение за выезд в Палестину всех рассеянных по миру евреев возникло в начале XX века после еврейских погромов в России. Потом уже, когда был образован Израиль, звезда Давида стала его государственным символом.