Вот только почему-то ученому человеку не приходит в голову, что за Лермонтовым никогда не замечалось оскорблений в адрес родины. Болеть душой за нее – болел, дерзить власти – дерзил, но страну свою ни разу – ни до, ни после – не оскорблял. К тому же филолог – не странно ли! – видит в слове, имеющем оттенок брезгливой гадливости, какую-то якобы «исключительную поэтическую выразительность». Что касается до «чрезвычайно емкой исторической характеристики», то это откровенная чушь: речь в стихотворении больше о «мундирах голубых», то бишь жандармах, охранке, нежели о «нецивилизованности».
В последний год жизни Лермонтов много думал о судьбе России. Свидетельство этому не только «замышленная» трилогия из трех эпох, его стихи («Спор» и другие), но и отдельные, сохраненные мемуаристами его высказывания. Так, Юрию Самарину он сказал: «Хуже всего не то, что известное количество людей терпеливо страдает, а то, что огромное количество страдает, не сознавая того». Тут боль за страну, за народ, добрый и простодушный, вверенный лукавой власти, но уж никак не упрек, что родина «отстала и неразвита». И самое главное: одна из последних записей в книжке, подаренной Одоевским, гласит:
« У России нет прошедшего; она вся в настоящем и будущем .
Сказывается сказка: Еруслан Лазаревич сидел сиднем двадцать лет и спал крепко, но на двадцать первом году проснулся от тяжкого сна, и встал, и пошел… и встретил он тридцать семь королей и
семьдесят богатырей, и побил их, и сел над ними царствовать.
Такова и Россия».
Тут вера в Россию, в ее богатырство – и никаких стенаний про «отсталость, неразвитость, иначе говоря нецивилизованность».
Кстати, уж чего-чего, а «цивилизованность», такую, как, например, французскую, Лермонтов не переносил, с молодости смеялся над ней и в жизни, и в стихах. Для России же он желал – самобытности , понимая, чем грозит «уравниловка» западной цивилизации. Литератор Ф.Вигель недаром обозвал поэта руссоманом, – и это непреходящее качество Лермонтова было всем хорошо известно. Поэт любил родину странной любовью , но и в этом чувстве ничего сомнительного: так, с рождения, оно глубоко было в нем, что и рассудок не мог достать до корней…
Константин Леонтьев в 1891 году писал:
«Что сделаешь у нас с этими тысячами по-европейски воспитанных умов и сердец? Они предовольны своим умственным состоянием. Много есть и таких, которые и не подозревают даже, насколько они европейцы в идеалах и привычках своих, и считают себя в высшей степени русскими только оттого, что они искренно любят свою отчизну. Сверх патриотизма – они любят ее еще и так, как любил Лермонтов: «За что – не знаю сам»… А этого мало для нашего времени; теперь действительно нужно «национальное сознание»!
Надо любить ее и так и этак. И так, как Лермонтов любил, и так, как любил Данилевский…
Лермонтов любил Россию в ее настоящем – любил простонародный быт и ту природу, с которой этот быт так тесно связан; для Данилевского… и для меня этого настоящего мало (да и оно со времени Лермонтова много утратило своей характерности): мы… в настоящем видим только развитие самобытности, возможность для приближения к высшему идеалу руссизма».
В притче поэта о судьбе России, записанной среди последних стихотворений, наверное, и говорится о вере в этот высший идеал.
Николай Васильевич Гоголь в статье «В чем же наконец существо русской поэзии» высказывает обобщающее наблюдение на эту тему:
«По врожденной наклонности к национальному, по сильной любви к родине своей, по нерасположению своему к европеизму и глубокому религиозному чувству… Лермонтов был снабжен всеми данными для того, чтобы сделаться великим художником того литературного направления, теоретиками коего были Хомяков и Аксаковы, художником народническим, какого именно недоставало этой школе».
Петр Перцов в своем заключительном афоризме о поэте сказал:
«Если по слову Лермонтова «Россия вся в будущем», то сам он больше, чем кто-нибудь, ручается за это будущее».
…А что до эпитета «немытая», то почему, например, я, читатель, должен верить каким-то записывателям и переписчикам, а тем более каким-то толкователям? – Я верю Лермонтову!
1
«Лермонтов – загадка: никому не дается. Зорька вечерняя, которую ничем не удержишь: просияла и погасла».
Эти чудесные слова – из дневника Сергея Дурылина.
Зорькой вечерней просияла и жизнь поэта – и никому на свете, даже ему самому, ее было не удержать.
Закатная зорька далеко разбрасывает лучи, окрашивая своим светом небо, летящие облака. Так и гений: может, и сам о том не догадываясь, высвечивает своим отлетающим духом суть прожитого, перечувствованного.
Он еще не уверен, что это – прощание, и только душа в неизмеримой глубине догадывается об этом и находит для своего выражения единственные слова.
Последние стихи гениального поэта – всегда откровение .
Москвич Юрий Самарин записал в своем дневнике за 1841 год:
«Вечером, часов в девять, я занимался один в своей комнате. Совершенно неожиданно входит Лермонтов. Он принес мне свои стихи для «Москвитянина» – «Спор». Не знаю, почему, мне особенно было приятно видеть Лермонтова в этот раз. Я разговорился с ним. Прежде того какаято робость связывала мне язык в его присутствии».
«Москвитянин» был журналом славянофилов, накануне там вышла статья Степана Шевырева о «Герое нашего времени», весьма критическая по отношению к «нерусской» сути Печорина и книге стихотворений Лермонтова, а именно «байроническим» мотивам стихов.
Лермонтов никогда не отвечал критикам, как бы они ни относились к нему, да неизвестно, следил ли он вообще за этим жанром литературы. Сам – не написал ни одной «критической» строчки. Что касается враждующих между собой литературных партий – западников и славянофилов, то их пикировки на собраниях, как и все другие вечера с оттенком «учености», он называл «литературной мастурбацией». Коли попадал на них ненароком, сразу же сбегал, предпочитая «все обольщенья света» или же уединение. Была или нет передача стихотворения «Спор» ответом на статью Шевырева или так совпало? Возможно, это был и ответ. Ведь обычно поэт печатался в «Отечественных записках». Несомненно только одно: Лермонтов был выше забот, что о нем написали критики, и стоял над литературными разборками противоборствующих «направлений».
В «Споре» он высказывался, прежде всего, о смысле кавказской войны, чего никогда не делал до этого, о предназначении России, о противостоянии Севера и Востока. И как художник-«баталист» вновь был на высоте, увидев русскую армию «глазами» огромного Казбека, вступившего в «великий спор» с Шат-горою (Эльбрусом):