Припоминалось и другое — мрачное и стыдное. Вот, например, в 1870 году эта история с штабным офицером, шведом по происхождению… Александр Александрович так однажды рассердился на этого шведа, что непристойно изругал его, а он имел глупость прислать письмо, требуя от него, цесаревича, извинений и угрожая самоубийством, ежели извинения не последует. И что же! Этот офицер действительно пустил себе пулю в лоб. Покойный государь, разгневанный, приказал Александру Александровичу идти за гробом этого офицера, и пришлось идти. А это было страшно, мучительно и стыдно…
А потом опять — приятное: семья, дети, домашний уют… Он делился тогда своими чувствами с Константином Петровичем Победоносцевым: "Рождение есть самая радостная минута жизни, и описать ее невозможно, потому что это совершенно особое чувство, которое", не похоже ни на какое другое".
Государственными делами тогда приходилось заниматься мало, и Александр Александрович, краснея, вспоминал, что он не прочь был полиберальничать. В отце он замечал черты самоуправца и самодура. "Теперь такое время, — писал он тогда, — что никто не может быть уверен, что завтра его не прогонят с должности… К сожалению, в официальных отчетах так часто прикрашивают, а иногда и просто врут, что я, признаюсь, всегда читаю их с недоверием…" Он почитывал славянофильские статьи Самарина и Аксакова. В часы досуга — романы Лескова, Мельникова и еще кое-кого по выбору и советам Победоносцева.
В октябре 1876 года отношения с Турцией обострились настолько, что война казалась неизбежной. Александр Александрович писал тогда Победоносцеву о политических делах и, чувствуя, что разобраться в них ему не под силу, так откровенно и признался своему ментору: "Простите меня, Константин Петрович, за это нескладное письмо, но оно служит отражением моего нескладного ума".
В это же время приблизительно Победоносцев писал цесаревичу: "Вам известно, в каком возбуждении находится в эту минуту русское общество в Москве по поводу политических событий… Все спрашивали себя, будет ли война. И в ответ слышат друг от друга, что у нас ничего нет — ни денег, ни начальников, ни вещественных средств, что военные силы не готовы, не снабжены, не снаряжены; потом опять спрашивают, куда же девались невероятно громадные суммы, потраченные на армию и флот; рассказывают поразительные, превышающие всякое вероятие, истории о систематическом грабеже казенных денег в военном, морском и разных других министерствах, о равнодушии и неспособности начальствующих лиц и прочее. Такое состояние умов очень опасно".
Однако движение в пользу Сербии столь значительно, что правительство обязано взять в свои руки дело войны. Так и случилось. В апреле объявлена была война, а 26 июня 1877 года Александр Александрович был уже в Павлове и вступил в командование Рущукским отрядом. Он думал, что отец назначит его главнокомандующим всей армии, но царю отсоветовали. Но верили, что этот неповоротливый, негибкий человек с "нескладным умом", сможет руководить ответственной кампанией. Главнокомандующим назначен был великий князь Николай Николаевич — старший, чего никогда не мог простить ему Александр Александрович.
Николай Николаевич поручил цесаревичу охранять дорогу от переправы через Дунай у Систова к Тырнову. И Александр Александрович покорно исполнял предписание, не смея проявить никакой инициативы. Приходилось писать письма начиная с обращения "милый дядя Ники" и подписываться "любящий тебя племянник Саша". Один из спутников цесаревича, граф Сергей Шереметев, писал в дневнике: "Очень жаль цесаревича; тяжелое его положение". Рущукский отряд в боях участвовал не часто, и дни тянулись медлительно и скучно. "Вчера долго вечером лежали на сене, — пишет в дневнике Шереметев, — ночь была чудная, и полный месяц освещал все бивуаки, но такие ночи здесь только нагоняют тоску. Я смотрел на цесаревича, которому иной раз бывает невесело".
В июле, меняя главную квартиру, двинулись от Обретенника к Черному Лому. Ехали засохшими поля-Ми, с пожелтевшей травой, общипанной кукурузой, кочками, мелким кустарником. Миновали немое турецкое кладбище со множеством камней без надписей… Потом поехали в Острицу. Там цесаревич, считавший себя любителем археологии, приказал разрывать курган и сам взял лопату и долго копал, пыхтя, так что спина совершенно промокла. Нашли скелет и два медных кольца.
В августе у Шипки несколько дней шли кровопролитные бои. Четырнадцатого числа получено было известие из главной квартиры, что предписано бомбардировать Рущук. Обсуждая депешу с начальником штаба Ванновским, цесаревич вдруг замолчал, смотря куда-то вдаль, забыв, должно быть, что оп тоже командующий значительной военной частью. Можно было догадаться, что Александр Александрович думает о семье, о спокойной буржуазной жизни. Поиграть бы сейчас на корнете, пошутить с ребятами, потом подремать после сытного простого обеда. А тут все тревожно. И даже небо кажется сейчас каким-то необыкновенным, волшебным и жутким. Кто-то посмотрел на часы и сказал: "Сейчас начинается". И в самом деле, через минуту началось лунное затмение. Луна обратилась в какое-то кровавое, грязное пятно. Было так темно, что принесли фонари и поставили на опрокинутый ящик, заменявший стол.
Восьмого сентября Александр Александрович писал Победоносцеву: "Не думали мы, что так затянется война, а начало так нам удалось и так хорошо все шло и обещало скорый и блестящий конец, и вдруг эта несчастная Плевна! Этот кошмар войны!"
Но вот в конце концов Плевна взята, русские войска вновь перешли Балканы, заняли Адрианополь и подошли в январе 1878 года к Константинополю. 1 февраля вернулся цесаревич в Петербург. История сан-стефанских переговоров известна. Известны и результаты Берлинского конгресса.
Двадцать пятого июня 1878 года Победоносцев писал цесаревичу: "Посмотрите, сколько горечи и негодования выражается каждый день, слышится отовсюду по поводу известия об условиях мира, вырабатываемых на конгрессе".
Невеселы были воспоминания и о семейной жизни отца: мать, покинутая и забытая, длинная вереница отцовских любовниц — Долгорукая первая, Замятина, Лабунская, Макова, Макарова и эта скандальная история с Вандой Кароцци, общедоступной петербургской блудницей. И не менее постыдная история в Ливадии с гимназисткой, дочерью камер-лакея. И этот, наконец, длительный роман с Долгорукою второй, ныне светлейшей княгиней Юрьевской, морганатической супругой покойного государя… А последние два года перед смертью отца и вовсе были похожи на кошмар. Смятение в обществе, террор подпольных революционеров и полное бессилие правительства… Министры говорят фразы, и виляют, и лгут. Они заискивают то у царя, то у либеральных журналистов. Один только есть твердый и неуклонный человек. Это Победоносцев. Он не дремлет. "Я вижу, — писал он, — немало людей всякого чина и звания. От всех здешних чиновников и ученых людей душа у меня наболела, точно в компании полоумных людей или исковерканных обезьян. Слышу отовсюду одно натверженное, лживое и проклятое слово: конституция. Боюсь, что это слово уже высоко проникло и пускает корни".