Впрочем, Северный на мои слова не обратил внимания, а приказав еще подать водки, он сказал:
— Вот хотя бы о телятине. Каждый бы на твоем месте спросил, что такое, почему телятины не ешь? А ты, как валдайская девица, глазки вниз и молчишь. А между прочим, тут бо-ольшущая вещь открывается. Тут для настоящего писателя сюжет. Ты ведь с кем сидишь, а? — и он поднял на меня строгие глаза.
На взгляд его я ответил непонимающим взглядом, и он продолжал:
Ты ведь с людоедом сидишь, милый мой поэт. С настоящим людоедом! Не с человеком, которому человеческого мясца пришлось отведать по случаю или по незнанию, а с таким, что мясом этим сознательно напитался!
— Ты шутишь, — ответил я, хотя отлично видел, что никакой шутки в словах моего собеседника нет. Но как бы я иначе мог реагировать на такое признание? Когда вам вдруг признаются: я — вор, я — предатель, я изнасиловал малолетнюю, и прочее, и тому подобное, — во всех таких случаях полагается встать и сказать: «Если так, то простите, я должен вас оставить, так как с таким человеком (вор, предатель, насильник) порядочному человеку общения иметь не полагается».
Но… людоед? Ведь это какая-то совершенно особая категория человеческого падения, к которой нельзя подойти трафаретно. Тут или безумие, разновидность садизма, или озверение, вызванное муками голода. А может быть, даже извращение чувств, в основе своей глубоко героических: например, мать в Поволжье убивает умирающего от голода ребенка, чтобы мясом его накормить его брата или сестру, своих же детей, которых она еще надеется вырвать из когтей голодной смерти. Может быть, — возможно представить, — что для спасения этих же детей она и сама подкормится этим мясом, ибо если она умрет от истощения, ее детей сожрут озверевшие соседи. Так что к факту людоедства надо подходить с осторожностью.
— Да нет же, не шучу я! — даже гневно вырвалось у Северного: он понял, что своим «ты шутишь!» я хочу отклонить от себя некий нелегкий суд над тем, что произошло с ним когда-то, — отклонить, отстранить, как трудное, сложное и неприятное дело. И я должен был выслушать рассказ моего приятеля.
Необходимое вступление к этому рассказу я передам своими словами и возможно короче.
Отряд, в котором партизанил Северный, принадлежал к Тряпицынской группе, уничтожившей город Николаевск-на-Амуре. Группа эта не была однородной в отношении изуверств и кровавых дел, не все составившие группу партизанские отряды одобряли бешеную линию поведения руководителей — Тряпицына и Нины Лебедевой, но всё же, под угрозой обвинения в измене и собственной гибели, линии этой в той или иной мере все должны были следовать. Но к весне, т. е. к началу навигации, стал нарастать страх и перед возмездием за всё содеянное со стороны Ниппона, его военного флота. И тогда тот отрядик партизан в числе около шестидесяти бойцов, в состав которого входил и Северный, решил уйти от Тряпицына, чтобы самостоятельно пробраться в те населенные пункты, где была уже стабилизованная советская власть.
Я не помню маршрута, который избрали для своего следования эти отколовшиеся партизаны, да и не в этом дело. Уход их осуществился благополучно они покинули Тряпицынский лагерь, выбрались из охраняемых пространств и углубились в тайгу. Конечно, ими были взяты с собою некоторые запасы продовольствия, но в достаточном количестве провиантом разжиться не удалось, так как сборы проходили потаенно. Легкомысленное русское «авось» и надежда на мясо, которое можно добывать в пути охотой, всё это положило конец колебаниям: отряд на походе.
Но пусть рассказывает сам Северный.
Сверля меня тем своим острым, буравчатым взглядом, о котором я уже упомянул, он, многое, видимо, упуская, подходил к главному.
— Заголодали мы, — говорил он, — очень скоро, и оттого, главное, что все мы были народом недисциплинированным и начальнику нашему — каторжанину старому Александру Арефьевичу по прозвищу Старик — почти не подчинялись. В бою, конечно, другое дело: в бою или, скажем, перед боем, в виду белых, он нам как царь был. Убить кого надо — убьет, и все молчат. А как из боевой обстановки выйдем — все равны, хоть самого Старика за бороду таскай. Словом, сам знаешь, какова партизанская дисциплина.
Правда, Старик предупреждал нас. Старик говаривал:
— Для ча, — ворчал, — запасы зря жрете? Когда еще до местов жилых дотащимся. Смотрите, друг друга свежевать начнете!
А мы ему:
— Не трепись, Арефьич! Мало ли в тайге мяса? Изюбря убьем, сыты будем!
— А ты поищи его в тайге, изюбря-то!
И действительно, что-то нам дичины в тайге не попадалось на глаза, но мы думали — оттого это, что пока мы сами за дичиной не доглядываем. Однако, милый мой поэт, прав был Владимир Клавдиевич Арсеньев, когда писал, что тайга зимой пуста от зверья, хоть шаром в ней покати. Лишь местами зверье держится, по окраинам урмана, что ли. Ведь Арсеньева-то ты, чай, знаешь или читывал?
— И читал, и знаю лично, — ответил я.
— Хорошо о тайге пишет, по-настоящему, — похвалил писателя Северный. — Но это так я, между прочим, — о себе я буду говорить. Так вот, заголодали мы. Пришел такой день — нечего жрать. А кругом лес и мороз. Мороз и лес — тьма, холод, глушь. И глушь эта гудит, стонет. Ветер издали тяжелой волной идет, волну эту несет и вдруг, деревья закачав, пронесет над тобой дальше.
— Красиво! — вырвалось у меня.
Северный взглянул на меня почти с ненавистью.
— Красиво! — злобно вырвалось у него. — Свистун ты стихотворный! Не красота — пытка этот шум тайги, если он изо дня в день над тобой. Даже для нас, привычных, да еще на голодное брюхо! Как зубная боль он. Впрочем, может, тебе этого и не понять. Но дальше. Лошаденка с нами шла, тащила во вьюках снедь. Тащить нечего стало — зарезали. Едим — суп варим. Однако на шестьдесят-то человек надолго ли лошаденки хватило? Два, что ли, три дня — и нет лошаденки, и вот он, голод, уже перед каждым, не угодно ли кору глодать! Белок, правда, стреляли, раз глухаря удалось найти и снять, но что это всё на шестьдесят голодных мужиков — варево это только раздразнит! Каждый на другого, который в котел ложку опускает и на ней голову беличью тащит, как на врага смотрит. А котлов у нас было два, и по их числу на две группы мы разбились. И у каждой группы свои охотники, стрелки лучшие. Но не каждой группе одинаково везло. Той группе, с которой Старик был, лучше везло, лучшие стрелки в ней оказались, я в ней был.
Получилась вражда, и она-то разбила нас надвое, с особыми начальниками у каждой. Старик не возразил.
— Хорошо, — говорит, — идите своим путем. Разберемся. Может, это и к лучшему. Только уж пусть никто из вас на нашем ходу не попадается.