Наконец долгожданный день наступил. Встреча была назначена на второе мая, вечером, когда стемнеет, и Джэсон готовился к ней с особой тщательностью. Они выскользнули через заднюю дверь и сели в нанятую Эрнестом карету, кучеру было обещано хорошее вознаграждение, и Эрнест посоветовал Джэсону дать двадцать пять гульденов служителю, получавшему нищенское жалованье.
По пути в лечебницу все молчали. Джэсон с трудом сдерживал нетерпение, Дебора мечтала только о том, чтобы все поскорее окончилось, а Эрнест считал сегодня разговоры излишними, словно подчеркивая, что они могут умалить ту важную роль, какую он играл в этом деле.
В укромном месте неподалеку от лечебницы Эрнест остановил карету, где, как было условлено, их уже поджидал смотритель. Смотритель, высокий худой неприветливый старик, тяжелым ключом открыл железные ворота и без тени доброжелательства сказал:
– Будьте осторожны. Не дай бог, нас кто-нибудь заметит. Через эти ворота доставляют припасы и увозят мусор. Больным не разрешено покидать лечебницу, а посетители, если и бывают, то пользуются главным входом.
– А из окон нас никто не увидит? – спросила Дебора. Все окна в невысоком сером здании были зарешечены, как в тюрьме.
– Вряд ли кто-нибудь разглядит вас в темноте. Не беспокойтесь, я все предусмотрел.
Они подошли к комнате Сальери, и Джэсон отдал смотрителю двадцать пять гульденов со словами:
– Я дам вам еще столько же, если мы благополучно отсюда выберемся.
Смотритель кивнул и отпер тяжелую дверь. В просторной комнате стояли кровать, фортепьяно, на стене висело зеркало, и лишь скрежет затворившейся двери напомнил им, что это тюрьма. Сальери сидел за фортепьяно, спиной к ним, и смотрел в пространство. На скрежет двери он но обернулся, и Джэсон шепотом спросил:
– Разве он не слышит?
– Нет, слух у него хороший. Но его мысли все время где-то витают.
Сальери переменил позу, и теперь его можно было рассмотреть. Время обошлось с ним безжалостно: перед ними сидел немощный, высохший, глубокий старик. Небрежно наложенная краска делала его лицо похожим на нелепую маску с крючковатым носом и выступающим подбородком. Однако темные глубоко запавшие глаза сохранили прежний блеск. При виде посетителей взор его оживился, но тут же потух: вошедшие были ему незнакомы.
– Не упоминайте в разговоре с ним пищу. Это вызывает у него подозрение. Он ест очень мало, и только после того, как мы попробуем кушанье. Он без конца рассказывает о своих кошках, которые были отравлены. Говорит, что люди всегда испытывают яд на этих животных.
– Отчего же его держат здесь? – спросила Дебора. С тех самых пор, как Дебора узнала о том, что Сальери заключен в лечебницу, она непрестанно задавала себе вопрос: действительно ли Сальери лишился рассудка или это только уловка двора, чтобы заставить его замолчать?
– Он страдает раздвоением личности, – пояснил смотритель. – Иногда это мания преследования, а временами он безумолку хвастается своими успехами. Видно, в душе у него происходит жестокая борьба. Мне кажется, она его и погубит. Долго он не протянет.
– Почему же он не в кровати? – спросила Дебора.
– Он боится лежать, он опасается, что уже никогда не встанет. Каждое утро он часами занимается своим туалетом, словно старается отпугнуть смерть. Но порой, мне думается, он ждет ее как избавления.
– Он не делал попыток к самоубийству? – спросил Джэсон.
– Здесь нет. В семьдесят пять лет человек держится за жизнь, даже если мечтает о смерти.
– Похоже, он не замечает нашего присутствия.
– Сомневаюсь. Он просто делает вид, хочет понять, кто вы такие. Он болезненно подозрителен и никому не доверяет. Это у него тоже болезнь.
– Сколько в нашем распоряжении времени?
– Примерно полчаса. Я устроил так, что второй смотритель сейчас в отлучке, и никто не узнает о вашем посещении.
– А если Сальери проговорится?
– Ему не поверят. Он беседует сам с собой, ему слышатся голоса, чудятся видения. Вряд ли вам удастся вызвать его на разговор, слишком уж он недоверчив.
Дебора направилась к Сальери, но тот отступил в угол, бормоча себе под нос:
– Я, Антонио Сальери, родился в Леньяго, в Италии, в 1750 году, умер в Вене, в 1791 году, ученик Гассмана, композитор и первый капельмейстер после Бонно. Родился в 1750 году, умер в…
Его голос перешел в неразборчивый шепот, и Джэсон взволнованно воскликнул:
– Умер в 1791 году! И часто он это повторяет?
– Он словно помешался на этой дате. Без конца ее твердит.
Но когда Джэсон заговорил с Сальери, тот повернулся к нему спиной. Тогда Дебора взяла Сальери за руку, вялую и холодную, и сказала:
– Мы ваши друзья из Америки.
– Америка, – повторил Сальери, словно впервые о ней слышал.
– Америка, Новый Свет, ее открыл Колумб, – повторила Дебора.
Сальери вдруг осенило, и он сказал:
– Колумб, мой соотечественник. Самый знаменитый итальянский первооткрыватель. Я тоже итальянец. – Сальери слабо улыбнулся, мысли его вновь куда-то унеслись.
– Мы впервые в Европе, – сказал Джэсон. Сальери выдернул свою руку из руки Деборы, и пришельцы, казалось, перестали для него существовать.
Дебора медленно выговаривала каждое слово:
– Мы проводим тут наш медовый месяц. Знакомые в Америке попросили нас отыскать их старого друга, от которого они давно не имели вестей. Нам сказали, что вы можете нам в этом помочь.
Сальери насторожился.
– Наши знакомые очень давно не виделись с ним. Может быть, вы поможете нам отыскать композитора Моцарта?
Сальери вздрогнул, испуганно оглянулся, посмотрел на дверь и таинственно прошептал:
– Его здесь нет.
– А вы не знаете, где он, маэстро?
– Они запрещают мне произносить его имя. Все эти годы, уже много лет… Шш… – И продолжал в полный голос: – Я уже стар. И сожалею о том, что когда-то был молодым. Они не пускают ко мне священника, не дают мне исповедаться. А без исповеди моей душе гореть в аду!
Джэсон осторожно сказал:
– При нас вы можете спокойно произносить это имя.
– Вы обещаете добыть мне священника? Раз уж вы знали моего соотечественника?
– Не бойтесь называть это имя. Тут нет ничего дурного. Сальери застонал. Казалось, ему хотелось высказать нечто, давно терзавшее его. Потом он умолк и с прежней подозрительностью воззрился на пришельцев. Ему снова слышался голос, он обращался к нему, но то был не их голос, он принадлежал человеку, давным-давно покинувшему эту землю. Затем к нему присоединился второй голос, спорящий с первым, и этот голос походил на его собственный, злой, встревоженный, испуганный. Первый голос принадлежал Моцарту. Не может быть, негодовал он в душе, ведь тот год, 1791, давным-давно канул в Лету. Но голос непрестанно твердил: «Ты убийца». А он отпирался, хотя помнил, что умертвил трех своих любимых кошек. Он всегда брал их на колени и ласкал, но то был единственный путь испробовать действие «аква тоффана» на живых существах, и он сам глубоко сожалел об этой необходимости. Что тут выведывают эти люди? Уж не хотят ли его разоблачить? Когда, наконец, умолкнет терзающий его голос? Неужели Моцарт никогда не оставит его в покое?