В начале февраля, то есть как раз тогда, когда состоялось тверское Чрезвычайное дворянское собрание, или вскоре после него, пишет Салтыков одну из своих самых уничтожающих сатир — «Глупов и глуповцы. Общее обозрение» (вероятно, она была бы вступлением к циклу, если бы он состоялся).
Глупов в «Общем обозрении» представлен как некая «муниципия»21, которая уже не умещается в рамках города. И незачем разуметь под Глуповом Пензу, Саратов, Рязань или пусть даже нечто более обширное, но все же достаточно конкретное. Глупов — «муниципия» фантастическая.
Глупов раскинулся широко по обеим сторонам реки Большой Глуповицы и многих других рек и речушек, а граничит с другими, весьма расстроенными «муниципиями» (Дурацким Городищем, Вороватовым, Полоумновым) и упирается в Болваново море. «Глупов представляет равнину, местами пересекаемую плоскими возвышенностями. Главнейшие из этих возвышенностей суть Чертова плешь и Дураковы столбы». Такова глуповская «топография». В новом очерке Глупов теряет ту свою бытовую и реальную конкретность, которая еще сохранялась в «Наших глуповских делах».
Истории у Глупова нет — вновь повторяется тезис, высказанный в «Наших глуповских делах», но теперь этот тезис разъясняется особенностями и характером обитателей Глупова.
«Обитатели эти разделяются на два сорта людей: на Сидорычей, которые происходят от коллежских асессоров, и на Иванушек, которые ниоткуда и ни от кого не происходят», или, точнее, «происходят от сырости», как доказал один из молодых глуповских ученых. Речь идет, понятно, о дворянстве и крестьянстве.
Салтыков создает образ России, но образ фантастический, односторонний, вычленяющий лишь характернейшие и отрицаемые им черты ее социально-политического устройства и бытия.
«Меня интересует собственно возрождение глуповское и отношение к нему глуповцев, и в этих видах я стараюсь выяснить себе те материалы, которые должны послужить ему основанием». Что же это за материалы?
Анализируя эти материалы, Салтыков исключает Иванушек, ибо они стоят, так сказать, вне политики: «Приступая к определению глуповцев, как расы, существующей политически, я, очевидно, могу говорить только о Сидорычах, ибо что же могу я сказать о людях, происшедших от сырости?»
Салтыков не видит каких-либо национально-исторических заслуг Сидорычей, то есть дворянства, на которых они могли бы основывать свое политическое значение и политическое господство. Сидорычи сами признают, что произошли от коллежских асессоров, то есть выслужились на государственной, царской службе, главным образом в послепетровское время (коллежский асессор — чин VIII класса по петровской табели о рангах, получение которого давало право на потомственное дворянство). И как выслужились? «У нас, говорят, ничего этакого и в заводе не было, чтоб мы предками хвастались или по части крестовых походов прохаживались; у нас было просто: была к нам милость — нас жаловали, был гнев — отнимали пожалованное... никто как бог!» Доктрина замечательная, ибо освещает принцип личной заслуги и указывает на спину, как на главного деятеля для достижения почестей».
Эта доктрина определила и общественное положение Сидорычей.
«Отличительные свойства сидорычевской политики заключаются: а) в совершенном отсутствии корпоративной связи и б) в патриархальном характере отношений к Иванушкам».
«Корпорация предполагает известный и притом общий целому ее составу интерес». Но о каком общем интересе может быть речь, когда Сидорычи даже не уважают друг друга? «Сидорычу не может и на мысль прийти, чтоб кто-нибудь находил его не гнусным...» Не корпоративная связь, а круговая порука гнусностей, «в которой не было ни одного не битого и насквозь не исплеванного». Попытки Сидорычей проявить какое-то корпоративное единство в период реформы оказались бесплодными и несостоятельными. «И долго потом качал головой Обер-Сидорыч <явный и смелый намек на высшую правительственную власть в лице императора>, взирая на потехи своих собратий, и долго повторял он унылым голосом:
— А как было хорошо пошло по началу!
Тем и кончились сидорычевские поиски за корпоративным единством».
Что же касается сидорычевской «патриархальности», то патриархами являются они просто «потому только, что даже сечение не умеют подчинить известной регламентации». Патриархальность в отношении к Иванушкам только затемняет, только мешает выявить истинную суть этих отношений. И в последнее время появилось достаточное число юных глуповцев-идеологов, глуповских Гегелей, которые предприняли такую регламентацию: «И я сам видел, как бледнели и терялись Иванушки при одном взгляде этих доктринеров розги и кулака».
Таким образом, материалов, которые должны послужить основанием глуповскому возрождению, «совсем не оказывается, или оказываются только отрицательные».
Но Сидорычи видят неминуемую смерть и жаждут спастись от нее, и предсмертные потуги и судороги Сидорычей Салтыков называет «глуповским распутством». В том же феврале он пишет одну из самых своих эзоповых сатир, которую так и называет — «Глуповское распутство».
Салтыков вспоминает судьбу римской цивилизации, уничтоженной «Пастуховыми детьми» — варварами. Не такая же ли судьба уготована и «глуповской цивилизации»? Кто же тот «злой Генсерих22, который не затруднился поднять руку даже на такую заплесневшую и почтенную вещь, как глуповская цивилизация»? Глуповский Генсерих зовется Иваном, по прозвищу «дурачок», прозвищу, которое «он справедливо стяжал бесчисленными годами усилий (тоже своего рода глуповская цивилизация)» (иронически добавляет Салтыков).
В предшествующих очерках глуповского цикла фигура Иванушки маячила где-то на заднем плане, рисовалась пусть крупными, по все-таки штрихами, ее место в глуповском «горшке» было еще не совсем ясно, она не содержала в себе никакого творческого «элемента». В «Глуповском распутстве» Иван становится главной, мощно нарисованной фигурой: именно он, несмотря ни на что, определяет судьбы «глуповской цивилизации».
Поначалу, в первой части очерка, рассказывается история барыни Любови Александровны и ее дворового человека Петрушки. Любовь Александровна — барыня стареющая и жаждущая любви и обновления своего вконец расстроенного и расслабленного организма. В прошлые времена (то есть при крепостном праве), когда гневными взорами она способна была приводить в трепет не только своих холопов, но и Глупов в целом его составе, она, не затрудняясь, прибегала, с той же целью «обновления», к содействию молодых и здоровых дворовых людей — Костяшки и Ионки. Но те оказались мерзавцами и подлецами и, естественно, угодили под «красную шапку». Теперь не то. Приблизила она к себе пышущего здоровьем и красотой дворового человека Петрушку — и подчинилась ему, хотя он тоже оказался и мерзавцем и подлецом, подчинилась потому, что «в одном Петрушке видела для себя спасение и жизнь». «А теперь... что за перемена, что за странный вид представляется взорам! С одной стороны, Любовь Александровна с померкшими взорами, с неверною поступью, Любовь Александровна дряхлеющая, но все еще жаждущая любви и жизни, расстроенная, но все еще надеющаяся и живущая в будущем; с другой стороны — Петрушка, не тот робкий Петрушка <или Костяшка, или Ионка>, огрызающийся лишь под пьяную руку и цепенеющий при одном взоре гневной барыни, но Петрушка властный, Петрушка, собирающийся унести на плечах своих вселенную, Петрушка румяный и довольный, Петрушка в красном жилете и голубых штанах <красные жилеты и голубые штаны носили санкюлоты — участники Великой французской революции XVIII века>, Петрушка в енотах и соболях, Петрушка, показывающий целый ряд белых как кипень зубов... Или этого мало! Или молодое, свежее и здоровое не посечет ветхого, изгнивающего и издыхающего? Да где ж после этого была бы справедливость, читатель?» Бытовая история перерастает в символический образ мужика-санкюлота, не только собирающегося, но и способного «унести на плечах своих вселенную»!