С особенным удовлетворением сопоставил я повесть Достоевского с романом Флобера «Мадам Бовари», который он по совету Тургенева прочел в 1867 году. В нем Достоевский мог найти тот мотив, которым он воспользовался как исходным сюжетным пунктом для своей повести. У Флобера Шарль Бовари после смерти жены узнает из сохраненных ею писем о ее изменах, спивается и гибнет. У Достоевского Трусоцкий после смерти Натальи Васильевны из ее переписки узнает, что был обманутым мужем и считал своим ребенком чужую дочь.
Девятый том, где находится мой комментарий к «Вечному мужу», сдан был в набор 7 сентября 1973 года, следовательно, работа над ним шла на протяжении 1973 года, а может быть, началась еще в 1972 году. Мне эта датировка важна не сама по себе, а потому, что в моей научной продукции, как я теперь понимаю, на переходе от 1960-х к 1970-м годам произошел очень серьезный перелом.
Итоги сделанного за первую половину 1970-х годов я подвел по неожиданному поводу: в декабре 1976 года мы с Р.А. улетали в Израиль.
Везти с собой готовые статьи было запрещено, и я обратился к приятельнице-американке с просьбой взять с собой 15 (пятнадцать!) моих готовых статей. Она, хотя и без большой радости, согласилась.
Все статьи, отправленные ею по почте, пропали. Как это могло произойти, я никакого удовлетворительного объяснения не получил, да и прежние наши очень дружеские отношения по приезде в Америку в 1977 году не возобновились. Что было делать? Я взялся за восстановление утраченных манускриптов и за два-три года восстановил основной корпус, кроме статьи «Крестьянская тема у Радищева», к которой я потерял интерес. Заново была написана большая работа «Достоевский и Тютчев», где я доказываю, что прототипом Версилова в «Подростке» является Ф.И. Тютчев, а не Герцен, как предполагал А.С. Долинин. Не знаю, как прочли эту мою работу коллеги в России, но в Иерусалиме ее похвалил такой строгий критик, как Омри Ронен651.
Еще хочу с некоторой, может быть, неприличной кичливостью отметить две опубликованные позднее, хотя и написанные в СССР статьи. Одна – «Язык мысли и язык жизни в “Недоросле” Фонвизина» объясняет тот театрально-сценический парадокс, который сопровождает комедию Фонвизина во всю ее сценическую историю: в зрительском восприятии побеждают и остаются Простакова с компанией, а не Стародум с друзьями, на котором сосредоточены все симпатии автора…
Другая статья – так и не востребованная российскими пушкинистами – говорит о парадоксальном отношении народа в пушкинском «Борисе Годунове» к Самозванцу. Ведь народ одновременно верит, что царевич Димитрий убит и что он чудесно спасся и идет на Москву. Я до сих пор очень горжусь этим своим наблюдением и надеюсь, что когда-нибудь оно будет признано и принято.
Я никогда не занимался анализом своих работ, а главное – анализом той эволюции, которую теперь ясно вижу, при переходе от 1960-х к 1970-м годам. Пытаюсь понять, что произошло со мной и с моими научными представлениями. В шестидесятые годы мне пришлось впрячься в написание раздела «XVIII век» в «Истории русской поэзии» – плановое и потому неминуемое задание. В 1969 году умер П.Н.Берков652. Молодые тогда сотрудники группы XVIII века были заняты другими делами, поэтому мне пришлось почти в одиночку писать о поэзии XVIII века. Создать собственную концепцию было трудно, не давалась она мне, и потому мои главы были вполне приличны с академической точки зрения и, где можно было, повторяли концепцию Г.А. Гуковского, то есть были безусловно компилятивными на самом хорошем уровне достигнутого нашими учителями и предшественниками.
Приходилось идти ощупью, поскольку структуральная поэтика, которую стал в конце шестидесятых годов разрабатывать Ю.М. Лотман, мне тогда казалась непродуктивной. Может быть, я ошибался, но так складывалось мое эмпирическое, а не теоретическое понимание насущных задач истории литературы. От структурализма я, правда, воспринял системность как непременное условие подхода.
Пока я медленно преодолевал въевшиеся стилистические и идеологические стереотипы – искал дороги к себе самому, то есть к своему историко-культурному подходу, моя жена завоевала себе заметное место в ленинградской прозе. Заразить ее интересом к русскому XVIII веку мне долго не удавалось. То, что я писал, она не читала и потому никак не отзывалась. Я, конечно, как и всякий автор, был этим недоволен, но ничем помочь себе не мог. Перелом случился, когда я написал большую статью о литературных интересах Петра I. Эту статью мне удалось ей подсунуть: она прочла и в первый раз похвалила, сказала «хорошо написано». Ее привлекло то, что мне в этой большой статье удалось преодолеть академические штампы стиля и найти живой нерв для всей статьи. Хотя в ней должно было бы говориться о «литературных» в собственном смысле интересах Петра, фактически оказалось, что литература как таковая совершенно Петра не интересовала; природное эстетическое чувство у него развилось от общения с водной стихией, с парусным флотом: «Кораблестроение было для Петра не просто суммой ремесленных навыков, а наукой о “корабельных пропорциях”, то есть о том самом свойстве парусного корабля, которое делало его средоточием принципов науки и искусства, механики и красоты, воплощением совершенства целесообразной формы. Дело в том, что в кораблестроении того времени – эпохи высшего расцвета парусного флота – нахождение определенных пропорций в конструкции корабля было одновременно вопросом науки, прикладной и теоретической механики, и проблемой красоты, проблемой эстетической <…> Парусное судно, таким образом, не было продуктом только механического производства, оно было одновременно и произведением искусства и как таковое требовало еще и тщательной декоративной обработки».
Попытки Петра поставить на идеологическую службу театр, как известно, не удались, и он увлекся более наглядным и общедоступным видом искусства – фейерверками и иллюминациями. Все это в моей статье было показано на наиболее красочных примерах и так изложено, что, повторяю, вызвало одобрение строгого домашнего критика.
Одна из последних публикаций моих в Советском Союзе появилась в 1975 году в составе сборника «Современная советская историко-литературная наука. Актуальные вопросы» под редакцией Н.И. Пруцкова653. Статья моя называлась «Просветительский реализм как научная проблема». Пафос этой статьи был в отрицании повседневного, набившего оскомину термина «реализм». Статья была воинственно полемична. Я сосредоточился на термине «просветительский реализм», который широко употребляли все, занимавшиеся русским XVIII веком, и особенно – мой еще университетский друг, Георгий Пантелеймонович Макогоненко654.