Весной добровольцы вернулись с финской войны. Они щеголяли в солдатских телогрейках, по-мальчишески изображали бывалых вояк. Но за всем этим был уже настоящий и еще чужой нам всем, необычный опыт. Помню тогдашние первые подлинные стихи о войне, написанные Наровчатовым и Лукониным.
Значит, что-то действительно произошло в нас. Недаром именно тогда появился у нас термин «поколение сорокового года». Год этот был насыщен событиями. Были первые бурные выступления, первые публикации стихов. Собирались выпускать альманах.
Афиша 1940 г.В начале сорок первого года в журнале «Октябрь» появилась подборка под скромным названием «Стихи московских студентов». Там впервые был напечатан Кульчицкий.
Кульчицкий казался мне самым зрелым поэтом среди наших сверстников.
Было в нем что-то молодецкое. Высокий, со светлыми глазами чуть навыкате, с прямыми, давно не стриженными волосами каштанового цвета, чуть улыбающийся, он производил впечатление человека здорового и беззаботного. На самом деле он был работяга. Он принадлежал поэзии целиком. Поэзия была его призванием и точкой зрения. Он бродил по улицам, слагая стихи. Днем и ночью он отыскивал точные слова и метафоры. Он любил производить эксперименты со словом, любил слушать стихи и спорить о них. Вел дневник и писал письма в Харьков, сестре Олесе — тоже о стихах, о новых товарищах…
Кульчицкий шел от образа, от вещественного ощущения мира. Он был меньше всех нас связан поэтической традицией. Стих его вызревал, не обремененный шелухой подражания. Коган был сплавом. В его накале разнородные элементы сплавлялись воедино, приобретая новые свойства. Кульчицкий был самородным металлом. Он успел дописать первую свою поэму — «Россию». Она не антипод роману Павла Когана. Удивительно едины эти два произведения, такие разные по манере, по характеру. И единые, как мысль и чувство…
Войну мы ожидали, но все же началась она неожиданно. Не думалось, что именно в этот погожий день, когда сдавались последние экзамены, так внезапно и бесповоротно начнется война.
Через неделю большинства из нас уже не было в Москве. Не помню, когда последний раз я видел Кульчицкого. С Павлом последняя встреча была осенью, когда я вернулся со Смоленщины, а он с трудом добрался до Москвы с Кавказа.
Мы встретились, и Павел, едва отмывшись от дорожной грязи, потащил меня на улицу Мархлевского, где в бывшем школьном здании набирали народ на курсы переводчиков. Меня не приняли: я имел глупость сказать, что не знаю немецкого языка.
Павел решительно заявил, что немецкий знает. И ему поверили. Там же, на Мархлевской, мы расстались, чтобы больше никогда не увидеться…
О гибели Павла я узнал на фронте из письма нашего товарища. Были известны и место и обстоятельства его смерти. О Кульчицком долго ходили легенды. Как он погиб — неизвестно до сих пор. Он был рядовым. Рассказывали, что в армии он не расставался с тетрадочкой, куда вписывал стихи. Эту тетрадочку приказал выбросить старшина, когда проверял вещи перед отправкой на фронт. Может быть, где-нибудь до сих пор жива эта тетрадочка?..
* * *
Они погибли слишком рано. Но не только эта трагическая судьба двадцатилетних поэтов волнует нас. Волнуют и их стихи, даже тогда, когда мы осознаем их несовершенство. Волнуют потому, что в них запечатлены характер, мысли и чувства целого поколения, запечатлены цельно и неповторимо. А мысли эти и чувства необходимо входят в ряд мыслей и чувств русской поэзии, и, если бы они выпали, исчезло бы целое звено в ее закономерном развитии, распалась бы связь времен, исчез бы тот мостик, который соединяет довоенное поколение советской поэзии с послевоенным.
Мне кажется, что определяющим свойством поэзии этого поколения была цельность. Цельность и полнота мироощущения. Цельность не за счет примитива, упрощения, нерасчлененности, а цельность сложная, цельность в преодолении сложных противоречий времени и личности.
Обаятельной чертой этого цельного взгляда на жизнь было то, что выражался он непосредственно и ясно, что серьезность этого взгляда воплощена в поэзии со всей чистотой двадцатилетней юности.
В творчестве Когана и Кульчицкого видно, как идея формирует поэзию, как из пестрых элементов формы, часто ученической, незрелой, носящей печать разнородных влияний, под воздействием сильной мысли и устремленного чувства формируется новый характер поэзии.
Поэзия Кульчицкого и Когана неразрывно связана со своим временем. Не случайно, что в ней влюбленно прозвучала тема России.
Россия была формой органического приятия действительности. Грядущая мировая война понималась как всемирная «гражданская» война коммунизма с фашизмом, где Россия — главная, ведущая прогрессивная сила времени.
Это была новая тема поэзии. Это было поэтическое воплощение революционного начала России. В этом бескорыстном предназначении молодые поэты сороковых годов видели величие своей родины, видели великую задачу своего поколения…
Самое такое
(Поэма о России)
Русь! Ты вся — поцелуй на морозе.
(Хлебников)
Я очень сильно
люблю Россию,
но если любовь
разделить
на строчки —
получатся — фразы,
получится
сразу:
про землю ржаную,
про небо про синее,
как платье.
И глубже,
чем вздох между точек…
Как платье.
Как будто бы девушка это:
с длинными глазами речек в осень
под взбалмошной прической
колосистого цвета,
на таком ветру,
что слово…
назад…
приносит…
И снова
глаза
морозит без шапок.
И шапку
понес сумасшедший простор
в свист, в згу.
Когда степь
под ногами
накре-няется
нáбок
и вцепляешься в стебли,
а небо —
внизу.
Под ногами.
И боишься
упасть
в небо.
Вот Россия.
Тот нищ,
кто в России не был.
До основанья, а затем…
(«Интернационал»)
Тогда начиналась Россия снова.
Но обугленные черепа домов
не ломались,
ступенями скалясь
в полынную завязь,
и в пустых глазницах
вороны смеялись.
И лестницы без этажей
поднимались
в никуда,
в небо,
еще багровое.
А безработные красноармейцы
с прошлогодней песней,
еще без рифм
на всех перекрестках снимали
немецкую
проволоку[2],
колючую как готический шрифт.
По чердакам
еще офицеры метались
и часы
по выстрелам
отмерялись.
Тогда
победившим красным солдатам
богатырки-шлемы[3].
уже выдавали
и — наивно для нас, —
как в стрелецком когда-то,
на грудь нашивали
мостики алые[4].
И по карусельным
ярмаркам нэпа,
где влачили волы
кавунов корабли,
шлепались в жменю
огромадно-нелепые,
как блины,
ярковыпеченные рубли[5]…
Этот стиль нам врал
про истоки,
про климат,
и Расея мужичилася по нем,
почти что Едзиною Недзелимой
от разве с Красной Звездой,
а не с белым конем[6].
Он, вестимо, допрежь лгал —
про дичь Россиеву —
что, знамо, под знамя
врастут кулаки.
Окромя — мужики
опосля тоски.
И над кажною стрехой
(по Павлу Васильеву)
рязныя рязанския б пятушки.
Потому что я русский наскрозь —
не смирюсь
со срамом
наляпанного а-ля рюс.