И – проза.
Так вот, получив и прочитав черновую рукопись незаконченного романа, Шаламов пишет Пастернаку письмо с подробнейшим изложением своих впечатлений и предварительных соображений. Зорко подмечая сюжетные провисания (и «потери» героев), он останавливается на недостатках текста. Но перед своей «аналитической запиской» Шаламов – как пророк и провидец – предсказывает (в 1953!) судьбу романа: «роман… может быть, и будет разодран изголодавшейся на казенных романах критикой в куски, но все разорванные части, как в русской сказке, срастутся и роман будет снова жить».
Особо Шаламов отмечает то в романе, «о чем, – пишет он, – мне хочется думать, и все это живет во мне отдельно от романа, окруженное душевной тревогой, поднятой этими мыслями». Душевная тревога, душевная честность, душа – ключевые слова Шаламова, адресованные Пастернаку. Поражаясь художественности литургических богослужебных текстов, он называет их алгеброй души .
Чуток Шаламов и к особому христианству Пастернака («В самом христианстве все дело в пришествии, в явлении Бога в быт», «Конечно, верно, что христианство было предложением жизни Человеку, а не обществу», – после этого заявления об «атеизме» Шаламова следует пересмотреть как поверхностные и неадекватные сути дела), и к отсутствию «иронии», и к « спокойствию » повествования.
Шаламов подробен.
Он радуется открытиям, художественной точности Пастернака.
И бескомпромиссен в критике, особенно когда касается речевого «лубка», языка крестьян и рабочих.
Переписка, пульсирующая в 1952–1954 годах, в конце 1954-го на время затихает. Наконец в конце 1955-го Пастернак заканчивает работу над 2-й частью – а Шаламов к этому времени уже вовсю пишет прозу, написал несколько своих «Колымских рассказов». И в начале 1956-го он пишет Пастернаку по прочтении 2-й части «Доктора Живаго». Шаламов благодарит. Подчеркивая, говорит о самом лучшем в романе – и в то же время чувствуется, что он разочарован.
Отмечая новизну в развитии главного героя, яркость сцен, необычность поворотов, полное отсутствие «фальши» в описании судеб основных действующих лет, Шаламов разочарован финалом судьбы Юрия Живаго (хотя и пишет смиренно: «Мне, правда, по первой части иначе рисовалось развитие романа, но и так хорошо»).
Более того: Шаламов дает свою версию судьбы Живаго, свою концовку. Свой финал.
...
«Мне думалось, что вот интеллигент, брошенный в водоворот жизни революционной России с ее азиатскими акцентами, водоворот, который, как показывает время, страшен (…) тем растлевающим злом, которое он оставляет на десятилетия. Доктор Живаго будет медленно и естественно раздавлен, умерщвлен, где-то на каторге. Как добивается, убивается XIX век в лагерях ХХ века. Похороны где-н. в каменной яме – нагой и костлявый мертвец с фанерной биркой (все ящики от посылок шли на эти бирки), привязанной к левой щиколотке на случай эксгумации.
Что Лариса не уйдет от его судьбы. Как где-то рождается мальчик, девочка, для которых все, скопленные Ларисой и Юрием – не пустые слова, что это то, с чем он не боится идти по своей (…) Сизифовой дороге… Как умирает Живаго, теряя силу… как он поправляется, как к нему возвращаются слова, понятия, жизнь – и как он обманывается, снова и снова умирает».
В этом же письме Шаламов скупо излагает Пастернаку историю ГУЛАГа и конспективно, «случайными картинками» (по абзацу) набрасывает сюжеты будущих «Колымских рассказов».
Из «Доктора Живаго» Шаламов понял, что Пастернак знает о ГУЛАГе (и его конкретике) очень мало. И решает его в эту реальность посвятить, пунктиром наметив сквозные сюжеты. Сначала Шаламов дает краткую историческую справку об образовании и распространении ГУЛАГа («Засеяно было густо»). А дальше – не пульсация «картин», даже «деталей» – концентрация реальности, которую Шаламов как писатель «готов» отдать Пастернаку для романа.
...
«Белая, чуть синеватая мгла зимней 60 о – й ночи, оркестр серебряных труб, играющих туши перед мертвым строем арестантов. Желтый свет огромных, тонущих в белой мгле, бензиновых факелов. Читают списки расстрелянных за невыполнение норм».
«Беглец, которого поймали в тайге и застрелили, „оперативники“ отрубили ему обе кисти, чтобы не возить труп за несколько верст, а пальцы ведь надо печатать. А Беглец поднялся и доплелся к утру к нашей избушке. Потом его застрелили окончательно».
«Состояние истощения, когда несколько раз за день человек возвращается в жизнь и уходит в смерть».
«Тех, кто не может идти на работу, привязывают к волокушам, и лошадь тащит их по дороге за 2–3 километра».
«Ворот у отверстия штольни. Бревно, которым ворот вращают, и семь измученных оборванцев ходят по кругу вместо лошади. И у костра – конвоир. Чем не Египет?»
Осторожный з/к заканчивает это письмо (на дворе еще «канун» ХХ съезда, январь 1956-го! А как и за что сажают и после съезда – см. переписку Шаламова с А. З. Добровольским – повторную статью 58.10 тому дали в 1957-м) словами: «Когда-то давно Вы получали мои письма с заклеенными клеем конвертами. Это я заклеивал сам для крепости». Намек ясен. За распространение лагерных «картинок» новый срок рисковал получить и сам автор письма.
За две недели до этого шаламовского письма Пастернак, посылая окончание романа, предостерегающе пишет Шаламову: «То, что Вы усмотрите в этих тетрадях, не следствие тупоумия или черствости души, наоборот, у меня почти на границе слез печаль по поводу того, что я не могу, как все, что мне нельзя, что я не вправе». Слова загадочные. Может быть, это намек именно на то, что он «не вправе»; что не по «черствости души», а просто не может он писать о том, чего сам не видел, не испытал? И поэтому Шаламов предоставляет ему эти свои свидетельства?
По крайней мере, я так прочитываю эти два письма – тогда мотивация такого ответа Шаламова на «чудесный Новогодний подарок», то есть рукопись второй книги «Доктора Живаго», становится понятной. И понятно, почему Шаламов не принял такого печально красивого похоронно-прощального живаговского конца, с цветами, источающими скорбь вокруг убранного ими гроба, с рыдающей над ним Ларой, красиво распростершей свои белые руки-крылья, со сдержанным плачем тех, кто пришел на Камергерский проститься с Юрием Андреевичем… Нет, по Шаламову – Юрию Андреевичу предстоят похороны в каменной яме. Нагой и костлявый мертвец с биркой – вот доктор Живаго, вот Осип Мандельштам. Таков реальный конец жизни поэта. Неизвестный солдат. «И столетья окружают меня огнем». Повторяю: писать как очевидец лагерей Пастернак не смог – как писатель совсем другого жизненного опыта, он выбрал для своего героя другой финал, отчасти – метафорический (я об этом писала в книге «Пастернак и другие»), смерть в трамвае от удушья, отсутствия воздуха, того самого воздуха, которого и Блоку, и Пушкину не хватило.