И это не только закоренелые коммунисты; люди благодушные и не коммунистически настроенные доходили до какого‑то притупления чувств. Одного милого ученика встречаю на улице как раз в то утро, когда узнал о расстреле Гумилева: говорю ему, а он: «Э! Сергей Михайлович! Стоит ли беспокоиться!» Как о чем‑то совершенно неважном: пропал носовой платок…
В прекрасной книге Вандаля «L’avenement de Napoleon» помню, когда он говорит о настроениях последних месяцев революции, помню такую фразу: «L’apathie temperait l’indignation» (Апатия смягчала негодование). Ужаснейшее «воспитательное» влияние большевизма: разрушение характера. Или цинизм, или усталое безразличие. И оба сливаются в одном: «наплевать». Я больше не выдерживал. На улице одному коммунисту отказался руку подать. Если бы я не уехал в Петербург, могло бы плохо кончиться: после моего отъезда приходили меня арестовать. На Петербург почему‑то это не распространилось…
Итак, осуществлялось то, что называется теперь «эволюция большевизма», У людей отняли все, им запрещали что бы то ни было продавать. Магазинов не было; когда цены взвинтились до невероятных пределов, а у людей ничего больше не было, сказали: можно открывать магазины и разрешается в этих магазинах продавать и покупать.
Когда у людей отняли что у них было золотого и серебряного, а тех, кто скрывал, промучили и порасстреляли, тогда открыли банк и сказали: приносите нам ваше золото; не бойтесь, мы вас не будем расстреливать, как ваших братьев, а мы у вас его возьмем и разменяем вам на негодные бумажки…
То, что прежде запрещалось, за что расстреливали, то теперь не только разрешалось, но поощрялось. Объявили, что слово «спекуляция» изымается из криминального обихода: то, что прежде было поводом к расстрелу, теперь становилось пустым звуком…
Обнародовали в Петербурге список домов, подлежащих возвращению прежним владельцам, — восемь тысяч домов. В течение двух с половиной месяцев на этот зов откликнулось домовладельцев одиннадцать человек. Это из газеты, большевистской, конечно, — разве другие есть в стране свободы? Это цифра официальная, и официальная газета прибавляет, что, очевидно, была плохая «информация». Она не говорит о том, что дома рушатся, подвалы залиты водой, потолки дают трещины и сыпятся, квартиры заселены до переполнения, водопроводы не действуют, имущество вывезено, материала на ремонт не достать, рабочие недоступно дороги, денег нет, а со стороны уступчивого правительства одни только требования — в известный срок восстановить и угроза, что за невыполнение последует ответственность «по всем строгостям революционного времени». Нет, всего этого газета не упоминает, а вот «информация», видите ли, подгадила…
Разрешение на выезд после пятидесяти лет… В комнате № 28 сидит барыня в нарядном черном платье с отменными манерами. Это тоже эволюция: вместо папахи с папироской.
— И много уже воспользовалось разрешением?
— Очень много.
— Как давно декрет?
— Полтора месяца. Видите ли, мы это сделали (что это «мы»? — pluralis majestatis или pluralis modestiae?[9]), мы это сделали для того, чтобы дать возможность тем старым и больным людям, у которых есть за границей родственники, найти там условия более легкие, чем те, в которых они здесь живут.
Хотелось сказать, что проще было бы не ставить их в те условия, в которые они «вами» поставлены, но я спросил:
— Это без права возвращения?
— Пока. Но, конечно, впоследствии…
— Так что, собственно, это изгнание?
— Нет, я вам говорю, что, как только обстоятельства поправятся…
— Ну да ведь так мало привлекательного и сердцу близкого здесь осталось…
С ангельской улыбкой эта интернационалка отвечала:
— Ну все‑таки — голос родины…
— Ну, знаете, после того, что на родине со мной сделали… У меня все отняли, меня только еще раздеть можно, и то корысть невелика — локти продраны… Вы смотрите, что у меня пальто хорошее, меховое? Это моего друга, который повесился.
После этого разговора я решил бежать каким угодно способом, но только не быть обязанным своим освобождением таким людям. Официальное высвобождение, как это называется там — легальный выезд, сопряжено с большими затруднениями. Один мой знакомый получил из‑за границы денег, подал все необходимые заявления, имеет все права по возрасту, все преимущества по болезни и тем не менее не может выехать: с него требуют взятки, а он не хочет давать. Вероятно, он сейчас уже и деньги свои путевые прожил, это было почти год тому назад…
Еще одно воспоминание последних дней. Пришли меня пригласить прочитать в пользу голодающих. В то время много было сборов на голодающих. Один день парикмахеры стригли и брили в пользу голодающих; другой раз театральный сбор шел на голодающих; то налог на передвижение: кто едет, а не идет пешком — сто тысяч в пользу голодающих. Был и день катанья. По Невскому разъезжали придворные коляски, запряженные рыжими тройками, — шеи колесом, сбруя с бляхами, ямщик с павлиньими перьями; или проезжали английские шарабаны, кучер в ливрее и цилиндре; в этих экипажах, развалившись, размахивая руками, сидели по пять, шесть человек матросы или рабочие и орали — в пользу голодающих. Такая прогулка по Невскому взад и вперед стоила двести тысяч. Наконец, был и день воздухоплавания в пользу голодающих.
Так вот, пригласили меня в пользу голодающих прочитать. Будет вечер, сборный: Немирович — Данченко, Кони и я. Вечер в клубе имени Маркса, на Владимирской (бывший дом Голицына, красивый растреллиевский дом, где была редакция «Петербургской газеты»). Вечер будет называться «Вечер воспоминаний». Просят меня что‑нибудь прочитать соответствующее и, кроме того, вступительное слово — о значении воспоминаний. Вознаграждение лекторское, с позволения сказать, го — но — рар — 50 тысяч.
Я принял приглашение. Во вступительном слове я сказал о культурной роли памяти, об уважении к памятникам, о тех народах, которые подверглись нашествиям иноплеменников, но своих варваров не имели, таких, которые протыкали портреты штыками…
Одна коммунистка — комиссарша влетела в «артистическую» комнату в совершенно взъерошенных чувствах от таких «контрреволюционных» слов. Значит, так надо понимать, что не контрреволюционно было бы сказать, что памятники надо разрушать и что это не варварство?.. Какая в этой лжи боязливость перед тем, чтобы называть вещи своими именами. На всех углах плакаты: «Берегите памятники», «Берегите книгу» и прочие благие пожелания, а назвать варваром того, кто разрушает, — это не полагается, это контрреволюция…