Погода эти дни серая, дождливая и холодная, настоящая осень. Лето прошло необыкновенно быстро. Чертковы, Танеев, Померанцев, Саша Берс, miss Walsch, m-lle Aubert, Курсинский — все они прожили все лето, а у меня чувство, что я только что начала общаться с ними, как уже все кончилось.
2 августа.
Опять нет писем сегодня, и я тревожусь. Все представляю себе, что за мной приедет Чертков с какими-нибудь дурными вестями.
Переписываю старые иностранные письма папа, и испытываю умиление над его глубокими мыслями, выраженными часто наивно от недостаточного знания английского языка и написанными с орфографическими ошибками. Некоторые переписаны мелким почерком мама, а некоторые ею исправлены. Странное сочетание этих двух людей! Редко можно встретить таких различных, и вместе с тем так крепко привязанных друг к другу. В самые ее лучшие минуты, когда она хочет следовать за ним и старается выразить его мысли и взгляды, удивляешься мама, как мало она его понимает и как далеко от действительности ее представление о его взглядах. В дурные минуты я сержусь на нее за это, но это жестоко и бессмысленно.
Ходила гулять одна и думала об Олсуфьевых: почему дети позади матери в своем миросозерцании? И подумала, что кроме того, что часто дети из чувства противоречия дают отпор родительским взглядам, они должны чувствовать на себе больше ответственности, больше обязательности проводить в жизни свои идеалы. Анна Михайловна может, сидя в кресле, доживать свой век с либеральными идеями, — с нее ничего не спросится, — а молодые должны всю свою жизнь перевернуть, если они согласятся с ней. Инстинктивно, чтобы не бороться, они исповедуют те принципы, при которых оправдывалась бы их жизнь.
3 августа 1896.
Получила письмо от Маши. Приехал сюда старик Кавелин Ал. Ал., товарищ, графа Олсуфьева с самого корпуса.
4 августа 1896.
Получила сейчас по телефону открытые письма от мама, Маши и папа17. От папа следующее: «Хочется тебе написать, глупая, беспокойная Таня. Если душе хорошо, то и на свете все хорошо. Вот и постараемся это сделать. Я стараюсь, и ты старайся. Вот и будет хорошо. Целую тебя нежно, твои седые волосы. Л. Т.».
7 сентября 1896.
Живем вшестером: папа, Маша, Саша, Лева, Dollan и я. С нами m-lle Aubert и в данную минуту гостит Стасов.
1 ноября 1896. Ясная Поляна.
Все это время было страшно быть с собой вполне откровенной и потому не писала. Теперь же чувствую потребность в этом и потому напишу про весь свой романтический эпизод, о котором не могу думать, не ахая и не стоная вслух от чувства стыда.
Дело в том, что я влюбилась в Сухотина, и так остро, как, пожалуй, никогда еще не влюблялась. Я всегда чувствовала эту возможность с того дня, как я его видела у Дьяковых почти мальчиком, а я была почти ребенком. С тех пор всякий раз, как он был ко мне особенно ласков или когда другие говорили мне, что он любит меня, — меня это волновало и радовало. Но не было того, чтобы я чувствовала какую-нибудь зависимость моей жизни или моего общего настроения от этих отношений: не было требовательности, не было ревности, не было потребности его присутствия или писем. И вдруг после одной ночи, когда я и Миша брат не спали до пяти часов утра, чтобы проводить его с Любой и Лопухина с Бутеневым, — все это выползло наружу во всем своем безобразии. Мы сидели внизу в комнате для гостей — в одной группе Люба с тремя мальчиками, а в другой, отделенной ширмой — мы. После этой ночи вдруг мое отношение к нему переменилось: я ждала его писем с страшным волнением, поехала от Стаховичей мимо его станции, чтобы он мог выехать повидаться со мной (он и хотел доехать со мной до Орла, но мое письмо опоздало), и, наконец, когда он приехал в Москву отчасти за гувернанткой и отчасти, чтобы видеть меня, — я чувствовала, что я head and ears[251] влюблена. Но какой дурак сказал, что любовь счастье? Кроме тяжести — ничего. И это не оттого, что в данном случае он не свободен. Если бы он был свободен, было бы еще хуже. Пожалуй, бы мы женились, и что был бы за ад! Он пробыл в Москве дня три и потом написал мне в Москву очень горячее письмо, полное любви. Читая его, я изо всех сил отвечала ему тем же, но из-под этого все время чувствовала стыд и страх перед преступностью этого чувства. Он не понимал этого. Но он видел, что я более необузданна, чем он думал, и что я очень неудобна и неуклюжа для романа. Мне так показалось. Мы сговорились с ним писать письма «без психологии», я его об этом просила, а вместе с тем стала писать ему письмо за письмом (из которых половину не отсылала), беспокоясь о том, что он не писал мне. Потом, после его первого письма, получила два письма без психологии, и совершенно успокоилась. Мне только очень стыдно за свои письма и вообще за весь эпизод, который останется одним из самых позорных моих воспоминаний. Сережа правду говорит, и даже хотел пойти к Цингеру, чтобы заставить его исполнить свое обещание убить его, когда он этого потребует, так чтобы никто не подозревал о самоубийстве.
21 ноября 1896. Ясная Поляна.
Я одна в Ясной с Марией Александровной Шмидт. Папа и Маша уехали три дня тому назад. Последний раз как я писала, я упоминала о моем романтическом эпизоде, как будто он кончился. Я вижу теперь, что избавиться от него не так легко. Эта привязанность пустила во мне корни, и хотя я не знаю, за что люблю его и страшно стыжусь этой любви, боюсь, что она принесет мне какое-нибудь горе или стыд. Боюсь, что не может случиться того, чтобы она сама собой понемногу прошла.
Перед папа стыдно. Чувствую, что отнимаю у него что-то своей неоткровенностью, и стыжусь того, что у меня есть от него скрытое, тогда как он думает, что я вполне с ним откровенна, и благодарит за это. Сто раз в день говорю себе, что это надо резко прервать, и жалко и, главное, чувствую уже какую-то связанность с ним.
Собираюсь поехать к духоборам, у которых ужасные бедствия. Чувствую это своей обязанностью, но чувствую и стыд и свою недостойность помогать другим, когда я так грязна.
7 марта 1897.
Я свою жизнь испортила, загрязнила и бесповоротно загрязнила. Моя теперешняя привязанность стала поперек моей жизни, и кроме того, что отрезала мне возможность супружества, оставит на всю жизнь пятно, которое ничем не смоется. Как избавиться от этой любви — не знаю. Я очень сильно привязана, привыкла к нему, полюбила его душу, страдаю за его испорченность и радуюсь всякому проявлению еще не вполне задавленной божеской сущности в нем. Я беспрестанно пытаюсь порвать с ним всякие отношения, но он не дает мне этого сделать, и я должна сказать, что когда я с ним, мне легко и радостно и необыкновенно спокойно. Для него наши отношения более чистые, чем те, к которым он привык с другими женщинами, поэтому он не видит в них ничего дурного, а для меня всякий раз, как я с ним встречусь без ведома папа, это такое терзание, такое испытание, что я едва сдерживаюсь, чтобы всего не рассказать папа. Я бы это и сделала давно, если бы не боялась, во-первых, того, что папа не поверит нашей привязанности, а подумает, что это только чувственное влюбление, а во-вторых, того, что после этого он будет очень мучить меня своей подозрительностью и надзором. Мне стыдно перед его женой, перед его детьми, — хотя он и говорит, что я ничего у них не отнимаю, и хотя я знаю, что жена давно не любит и что жить с ней — это трудный подвиг. Меня огорчает, что он считает возможной другую любовь, кроме жены, и что он не щадит меня, не хочет видеть, что он мне портит жизнь. Он это говорил, но ему следовало не говорить, а подчиниться моим попыткам расстаться. Я думаю, что он этого не сделает, потому что у него твердо засела мысль, что когда его жена умрет, он женится на мне, а если он теперь порвет со мной, то я уйду от него. У меня бывает та же мысль, и это приводит меня в ужас, — это как кошмар, от которого долго после его посещения не приходишь в себя. Мне хочется наложить на себя какое-нибудь трудное, тяжелое «послушание», чтобы искупить свои тяжелые грехи, и я надеюсь для начала хоть воздержаться от близости с ним, какая была до сих пор: не буду писать ему, давать дневников, не буду видаться наедине, не буду говорить о любви и вызывать ее в нем.