Впрочем, разве хуже другие, тоже посвященные Арбениной.
В Петербурге мы сойдемся снова,
Словно солнце мы похоронили в нем,
И блаженное, бессмысленное слово
В первый раз произнесем.
Все это было, было, было...
А Ольга Николаевна дожила до восьмидесятых, в день рождения Юрочки — так она называла Юркуна — открывала шкатулку и дарила ему, уже погибшему в тридцать седьмом, какой-нибудь пустячок, свой рисунок или стихотворение, все эти «подарки» однажды мне пришлось подержать в руках. Был в ее наследстве и альбом, в котором оставили свои стихи и Бенедикт Лившиц, и Николай Гумилев, и Константин Вагинов, — это ей он посвятил «Поэму квадратов».
Разглядывая групповую фотографию, я услышу от Иды Моисеевны рассказ о литературных вечерах, так называемых «понедельниках» Наппельбаума — Напеля, по шутливому дружескому прозванию их многочисленных друзей.
— Да, да, это были наши знаменитые «понедельники», на которые охотно приходили известные поэты, режиссеры, актеры, политические деятели. Спорили. Читали стихи. Потом отец обязательно снимал всех. В конце встречи устраивался «пир», каждый присутствующий получал по куску хлеба и сладкий чай — событие не менее радостное!
Ида Моисеевна снова берет карточку и долго на нее смотрит, что-то вспоминая иное, наверное не менее важное.
— Для Василия Павловича Калужнина эти годы были наиболее беззаботными, можно сказать, легкими.
Я прошу ее пояснить.
— В двадцать четвертом году я вышла за Александра Фромана, поэта — вспоминает она. — Нам, молодым, хотелось жить самостоятельно, отдельно от родителей. Стали искать комнату или квартирку, и тут Василий Павлович предложил свою — вернее, часть своей на Литейном, шестнадцать. У него были четырехкомнатные апартаменты, из которых он сам пользовал только комнату, там стоял мольберт, там он спал и работал. Въехали мы к нему с радостью, а вот как платить приятелю — не понимали. От денег он отказался — это был добрейший бескорыстнейший человек, тогда мы придумали «продовольственную программу», которая заключалась в обоюдной помощи: Василий Павлович обедает и завтракает у нас, мы у него живем. Это было замечательно! Калужнин счастлив. Теперь он не думал о заработке, он мог заниматься живописью в свое удовольствие. Представляете, что означало для него полное освобождение от быта! Так появилась наша маленькая коммуна, мы прожили вместе шесть лет...
А работал Василий Павлович с утра до темноты, пауз для него не было, не могло быть. Искусство, живопись, не просто страсть, это была единственная для него возможная форма существования.
Простаивал у мольберта Василий Павлович весь световой день, обожал возвращаться к старым, законченным холстам, переписывал их, частенько уничтожал сделанное, разочаровывался. Мы с мужем ругали его, убеждали, что сделанное прекрасно, но он оказывался неумолимым к себе. Бывали случаи, когда мы прятали от него его же законченные холсты.
Она замолкает и, словно бы соглашаясь с собой, кивает.
— Василий Павлович не умел думать о будущем, а оно, будущее, уже стояло за углом... Мы получили квартиру, выехали с Литейного, он остался один, но ненадолго, началось подселение...
Я опять перетасовал время, забылся. Я же в гостинице «Арктика», разглядываю неведомую фотокарточку, на которой кроме Василия Павловича Калужнина знакомы только два великих лица: Ахматова и Кузмин.
Нет, я не все получил от этого города. В 1951 году Калужнин приехал сюда, имея выгодный и редкий для себя госзаказ, который заключил с ним представитель Мурманского отделения ИЗО, — назовем этого человека Александром Донатовым.
Калужнин членом Союза не был, и в договоре, лежащем тут же в папке, заключенным с Нивагэсстроем, на создание панно в зале управления ГЭС, помимо Василия Павловича значилось еще одно неведомое имя: Ксенофонт Тимофеев.
К договору прилагались замечания по эскизам. От исполнителей требовалось «повысить общий вид зала», «устранить одну фигуру работающего», а в завершение был сделан вывод: «Принять эскиз без изменений с учетом показа и отражения в картине женского труда». Дальше была фраза, как бы подтверждающая качество исполнения: «Показаны люди как активные участники социалистического соревнования».
В бумагах лежало письмо напарника Калужнина в бухгалтерию ГЭС с просьбой перечислить ему из денег Калужнина, с гарантией в дальнейшем возврата, 5850 рублей. Значит, при таком согласии у Василия Павловича оставалась, вероятно, приличная сумма.
Мурманский период был для меня не менее интересен, чем любой другой в жизни Василия Павловича. Оказалось, Донатов, бывший представитель мурманского ИЗО, отыскавший в Ленинграде художников, и поныне живет рядом с гостиницей, имеет телефон, и я тут же направился к нему.
Дорога короткая. Дворами вышел в неширокий проулок к трехэтажному белому дому — тут на втором этаже и была нужная мне квартира.
Донатов — фигура колоритнейшая! Небольшой, крепкий, улыбчивый — такую улыбку и такие ровные зубы видишь только у тех, кто свое тридцатилетие прячет за окладистую бороду, пытается прибавить себе солидности. Не получается! Улыбнулся — опять молод! А ведь и при самом скромном подсчете ему за семьдесят!
На полу — двухпудовые гири, на гвоздях эспандеры.
Говорит Донатов громко и еще громче хохочет. Вспыхивает, как от спички. Услышал забавное — выставил ровное семейство зубов и пошел стрекотать, как парикмахерскими ножницами: аха-ха-ха! охо-хо-хо!
На стенах у Донатова тоже картины, выполненные в разных манерах. Наиболее интересным мне показался темно-синий заполярный пейзаж, сумерки в высоких, уходящих в бесконечность скалах. А в проеме между нависающими глыбами махонькая, теряющаяся в бескрайности фигурка уходящего человека, — пронзительное ощущение одиночества.
На пюпитре ноты — романсы. Донатов в эти дни готовится к сольному концерту в клубе, разрабатывает голос, который, хотя и оказался к его семидесяти несколько запущенным, но, как сказали ученику педагоги, перспективным.
При вопросе о Калужнине Донатов вскакивает и вносит портрет Василия Павловича, маслом. Ставит на мольберт. Долго приноравливается к освещению, пытается избежать бликов. Наконец, место найдено. Калужнин спокойно глядит на нас, взгляд доброжелательный, легкая улыбка слегка тронула губы, в глазах точечки-искры, ощущение легкой иронии. Теперь Василий Павлович становится словно бы немым свидетелем разговора: глядит, оценивает.
— У меня, знаете ли, серьезного образования не было, — признается Донатов. — До войны поступил в Среднее художественное в Ленинграде в класс Владимира Всеволодовича Сукова, человека удивительной культуры. За плечами Владимира Всеволодовича были и Италия, и Париж, и личное знакомство с Ренуаром, и дружба с Константином Коровиным. Искусство Суков любил самозабвенно, кроме искусства ничего для него не существовало, был