– В Петербурге я посмотрел некоторые документы о Польше и пришел в ужас. Оказывается, Положение 19 февраля превратно истолковано крестьянам, при составлении же уставных грамот отняты у них лучшие земли и обложены высокими оброками, далеко превосходящими их средства. Якобы так распорядился русский император, в этом, дескать, милость и свобода…
– И вот если крестьяне пойдут на восстание, то отдадим землю даром, не будете платить никаких податей… Столько обмана и лжи здесь, столько превратного, ох разгребать и разгребать… К сожалению, вы приехали на короткий срок, Николай Алексеевич, в Варшаве придется вам поработать… Ох придется…
О своих первых варшавских впечатлениях и о встрече с генералом Муравьевым по дороге в Польшу Николай Алексеевич написал брату Дмитрию Милютину:
«Разница между Вильной и Варшавой огромная: там власть действительно восстановлена; она в себя верит, и ей верят; между начальником и подчиненными (насколько я успел заметить) полное единство в стремлениях и действиях; наконец, есть план, хотя, быть может, отличающийся чрезмерной суровостью, но в основании разумный и строго исполняемый; здесь – ничего подобного мне еще не удалось открыть, да и едва ли откроется; во всяком случае, с первой минуты поражает взаимное недоверие и разъединение. Тут брошено такое семя взаимного недоверия не только между гражданскими и военными элементами, но даже в среде последнего, что только сильная личность могла бы связать все части и дать им одно твердое направление; а именно этой-то личности нет… Не могу скрыть, что я не нашел здесь никакого определенного плана. Все делается наудачу, по случайным соображениям, и я боюсь, что даже эффект, на который рассчитывают, едва ли удастся.
Муравьев понял очень ясно, что стычки с шайками не разрешают вопроса; что надо побороть и разрушить местную революционную организацию, разорвать нити этой подземной паутины. Для этого он противопоставил свою военно-гражданскую организацию; для этого он поднимает народ и подкашивает денежные источники революции. Он меня поразил ясностью взгляда (и даже ясностью речи) в этом вопросе (что, впрочем, не мешает ему во всех других общих вопросах отличаться по-прежнему крайней шаткостью понятий и речей). Дело в том, что он попал на настоящее свое призвание и до поры до времени приносит несомненную пользу.
Здесь, наоборот, суровости – дело случайное. Рядом с ними – явные признаки шляхетской тенденции. К крестьянскому делу – ни малейшего сочувствия. Гражданские власти если не помогают косвенно и тайно мятежу, то относятся к этому как-то нейтрально, и к этому все привыкли. Мне уже попались в руки некоторые документы, которые истинно изумительны. Я постараюсь собрать поболее и представлю при особой объяснительной записке. Первые мои разговоры с здешними властями дают мало надежды, чтобы серьезные меры по крестьянскому делу могли совершиться при настоящем составе здешнего управления…»
До Дмитрия Милютина доходили слухи, что генерал-губернатора Муравьева называли то пашой, то свирепым проконсулом, то палачом, но Муравьев прекрасно понимал и другое – суровые методы могут дать только временный успех, а потому он понял, что визит к нему Николая Милютина, много говорившего по крестьянскому делу, совершенно не случаен, он тоже пришел к выводу, что крестьян надобно освободить от помещиков, дать им полную самостоятельность, а главное – устранить польских помещиков от владения землей и на их место поставить русских помещиков, он всеми силами стремился к обрусению Северо-Западного края. После встречи с Николаем Милютиным Муравьев писал Дмитрию Милютину, что он покорен недавней встречей с группой Николая Алексеевича и мечтает снова увидеться с ним, чтобы еще раз поговорить о крестьянском деле. «Я надеюсь, – писал он Дмитрию Милютину 17 ноября 1963 года, – что по общему с ним соглашению мы удовлетворительно окончим дело, столь важное для упрочения здешнего владычества, – устройства быта сельского населения. Необходимо усилить здесь самобытность крестьян и уничтожить влияние на них польских помещиков».
Дмитрий Милютин поддерживал строгую политику Муравьева против мятежников. Следственная комиссия работала упорно и ожесточенно, все захваченные с оружием в руках представали перед судом, получали свои наказания и отсылались в Сибирь на поселение. Но уже в Петербурге заключенные под стражу поляки чувствовали себя скорее героями, чем осужденными. Дмитрий Милютин особенно поражался поведению генерал-губернатора князя Суворова и министра внутренних дел Валуева. По Петербургу ходил подписной лист в поддержку жестких мер Муравьева против польских повстанцев, многие известные люди подписывались, а когда попросили подписать князя Суворова, он отказался, сказав, что такому людоеду он не прочит долгой политической жизни. Естественно, эта молва быстро разнеслась по Петербургу, и Федор Тютчев тут же откликнулся эпиграммой по этому поводу:
Гуманный внук воинственного деда,
Простите нам, наш симпатичный князь,
Что русского честим мы людоеда,
Мы, русские, Европы не спросясь!..
Как извинить пред вами эту смелость?
Как оправдать сочувствие к тому,
Кто отстоял и спас России целость,
Всем жертвуя призванью своему, —
Кто всю ответственность, весь труд и бремя
Взял на себя в отчаянной борьбе
И бедное, замученное племя,
Воздвигнув к жизни, вынес на себе, —
Кто, избранный для всех крамол мишенью,
Стал и стоит, спокоен, невредим,
Назло врагам, их лжи и озлобленью,
Назло, увы, и пошлостям родным.
Так будь и нам позорною уликой
Письмо к нему от нас, его друзей!
Но нам сдается, князь, ваш дед великий
Его скрепил бы подписью своей.
Написанное 12 ноября 1863 года стихотворение, ходившее по рукам, попало и к Дмитрию Милютину, оно великолепно передает сатирическое отношение к светлейшему князю, который своей непредсказуемостью давно веселил императорскую элиту. В апреле 1866 года Тютчев еще раз вернется к князю Суворову и даст ему великолепный портрет в стихах:
Два разнородные стремленья
В себе соединяешь ты:
Юродство без душеспасенья
И шутовство без остроты.
Сама природа, знать, хотела
Тебя устроить и обречь
На безответственное дело,
На безнаказанную речь.
Два этих стихотворения Федора Тютчева точно передают характер князя Суворова, человека безответственного и безнаказанного, безвластного и безнадежного в государственных делах, он был готов всех простить, даже преступников, но совсем не терпел суровости и строгости в антигосударственных делах; потому для него Муравьев был «людоед» и «вешатель», а применить строгость к восставшему против государственного строя – это закон, это норма. Великий князь Константин Николаевич отказался использовать те же методы, как и Муравьев, и уволен в отставку. «Великий князь не в уровень с событиями», – записал в дневнике Валуев.