ГЛАВА 12
Замыслы воплощаются: Берлин, 1927–1929
В последние два десятилетия европейской эмиграции Набокова его жизнь — или, по крайней мере, факты его биографии — приобретают особое свойство. В конце своей литературной карьеры он написал, что история его прошлого похожа не столько на биографию, сколько на библиографию1. Это в гораздо большей степени справедливо в отношении последних лет его европейской эмиграции, чем любого из более ранних и более поздних периодов его жизни. Именно в эти годы Набоков отдавал все свое время сочинительству — что ему никогда не удавалось в Америке, где другие дела — преподавание в университете, занятия лепидоптерологией в музее, летние экспедиции за бабочками — вносили разнообразие в его жизнь и временами отрывали от письменного стола. Даже в последние два десятилетия жизни, когда Набоков, переехав в Европу, вновь смог целиком посвятить себя литературе, он был настолько занят приведением в порядок собственного канона — переводом и переработкой своих произведений, сочинением предисловий к ним, надзором за чужими переводами, вычитыванием корректур всех своих старых вещей, начавших вдруг выходить после успеха «Лолиты», — что уже не мог достичь той плодовитости, которая отличала его в молодости, когда его труды, во всяком случае, были не столь сложны, а жизненных сил хватало, чтобы работать ночи напролет.
В годы между женитьбой Набокова и отъездом в Америку его романы, рассказы и пьесы выходят сплошной чередой, но по мере того, как разрастается его библиография, в его биографии появляется все больше и больше лакун — особенно это касается его последнего берлинского десятилетия. Численность берлинской эмиграции резко сократилась, и ее некогда активная пресса вскоре почти совсем замолчала. Множество людей — коллег-преподавателей и коллег-ученых, студентов и издателей, журналистов и критиков, знавших Набокова по Уэлсли, Гарварду и Корнелю или навещавших его в его швейцарском пристанище, могли рассказать о годах, проведенных им в Америке и Швейцарии, однако почти никто из писателей, ровесников Набокова, встречавших его в конце 20-х — начале 30-х годов в Берлине, не пережил войну и не смог выступить в роли мемуариста после его смерти. И без того небольшая эмигрантская община конца 1920-х годов еще сильнее поредела, когда Германию поразила депрессия, когда к власти пришел Гитлер и когда возникла угроза войны, так что к концу 1930-х годов субкультура, в которой до тех пор существовал Набоков, полностью распалась. Несколько лет спустя бомбы стерли с лица земли места, где когда-то оставила свой след берлинская эмиграция, а богатейшие эмигрантские архивы в Праге были конфискованы во время наступления Советской армии. Покидая в мае 1940 года Париж, к которому уже подходили немецкие танки, Набоков был вынужден оставить большую часть бумаг в подвале у одного из своих друзей — русского еврея; в его квартире фашисты устроят обыск, а сам он погибнет в концентрационном лагере. Единственным постоянным корреспондентом Набокова на протяжении почти всех 20-х и 30-х годов была его мать. Целые связки его писем матери, которой он писал так часто, — самый лучший источник сведений о его жизни в те годы — сожжет в Праге его сестра Ольга, которая не рискнула хранить у себя рукописи столь известного эмигранта.
Даже в лучшие годы берлинской эмиграции Набоков по большей части искал творческого уединения за письменным столом. Ему не чужды были общительность и веселость, однако работа и частная жизнь всегда стояли на первом месте. Вера Набокова, лучший свидетель тех лет, еще сильнее оберегала частную жизнь от посторонних. Не случайно потаенность жизни души — или двух душ, соединенных в браке, — станет такой важной темой в его творчестве.
Чтобы восстановить короткие отрезки жизни Набокова в эмиграции, нам, таким образом, приходится прибегать то к письменным свидетельствам общественной жизни, то к списку работ, им опубликованных, тогда как внутренняя последовательность его бытия ускользает от нас. Сообщения же о нем — если таковые появляются — могут быть самыми неожиданными.
В конце 1926 года, когда Набоков работал над «Университетской поэмой», в Берлине разразился скандал вокруг румынского скрипача по имени Коста Спиреско, жену которого обнаружили повешенной, со следами жестоких побоев на теле. Хотя до самоубийства ее довел муж, постоянно ее избивавший, Спиреско избежал наказания. Немецкие газеты писали, что после того, что произошло, Спиреско не получит работу ни в одном приличном ресторане города, однако какой-то русский кабачок пренебрег этим предсказанием, и вскоре несколько непотребных женщин стали виться вокруг нового скрипача. Спиреско, которому подобное внимание и букеты цветов придали смелости, совсем распоясался. Набоков, имевший свою точку зрения на все — в том числе и на понятие справедливости — и всегда отрицавший концепцию коллективной вины, горячо настаивая на личной ответственности, был вне себя, узнав, что Спиреско избежал возмездия. Вечером 18 января он с Верой и его друг Каминка с женой пришли в этот ресторан; мужчины тянули жребий, дабы определить, кто из них первый ударит «волосатого, обезьяноподобного» Спиреско (набоковское определение). Жребий пал на Набокова, и он дал пощечину Спиреско, после чего, согласно газетной хронике, «наглядно демонстрировал на нем приемы английского бокса». Каминка сражался против остальных оркестрантов, вставших на сторону Спиреско. В полицейском участке, куда доставили троих главных участников драки, Спиреско отказался выдвинуть обвинения и дал понять, что вызовет своих обидчиков на дуэль. Однако он не взял предложенные ими адреса, и Набоков с Каминкой тщетно прождали два или три дня обещанных секундантов2.
В следующем месяце Набоков предстает в более привычной роли: он сочиняет рассказ «Пассажир»3. В разговоре с критиком писатель превозносит преимущества незакрепленных концов жизни над туго затянутыми узлами искусства и в качестве доказательства приводит случай из своей жизни. Итак, — обращается писатель к критику, — вы ведь подумали, что спящий незнакомец и есть убийца? Нет, — отвечает критик, — я слишком хорошо знаю ваши приемы, и они представляются мне слишком ограниченными, ибо искусство обладает способностью передавать как форму, так и бесформенность жизни. В проницательном критике читатели могли легко узнать друга Набокова, Юлия Айхенвальда: та же близорукость, та же скромность, та же манера говорить и вести себя, и главное — та же необыкновенная восприимчивость слушателя.