После того как их подопечный уехал домой, Набоковы еще некоторое время провели на море, но уже к 20 августа вернулись в Берлин, где немедленно поместили в «Руле» объявление: «В.В. Набоков-Сирин дает уроки английского и французского языка»12 (впервые Набоков напечатал его полгода назад). За несколько последующих недель Набоков написал рассказ «Подлец» — самый длинный и самый лучший рассказ этих лет13. Антон Петрович, один из русских берлинцев, вернувшись раньше времени из деловой поездки, обнаруживает, что его жена изменяет ему с его другом. Он вызывает обидчика на дуэль, однако в роковое утро в страхе убегает от секундантов, сопровождающих его к месту дуэли. Не рискуя вернуться домой и опасаясь, что его увидят, он забивается в гостиничный номер: впереди у него нет ничего, кроме стыда.
С мрачным пылом Набоков развенчивает идею дуэли, которая некогда была одной из романтических тем русской литературы и продолжала, как ни странно, оставаться обыденным фактом европейской жизни (в Италии существовал специальный дуэльный сезон, а в Германии рейхстаг недавно предпринял попытку законодательным порядком искоренить эту практику). Всё, словно сговорившись, унижает и оскорбляет Антона Петровича — тесная новая перчатка, которую он, с трудом стянув с руки, неловко бросил в Берга, хлопнулась прямо в кувшин с водой («Метко», — сказал Берг), кромка сала выползает из бутерброда, который он жадно поглощает, позорно укрывшись в гостиничном номере. Подобные антиромантические детали, вероятно, показались неудобоваримыми русским периодическим изданиям: «Подлец» оставался ненапечатанным вплоть до выхода первого сборника рассказов Набокова в 1929 году14.
Тогда как в «Университетской поэме» Набоков уравновешивает избыток романтизма неоклассической сдержанностью художественных средств, в «Подлеце» он дает волю своей врожденной способности к яркому отображению жизни, демонстрируя драматическую ясность и психологическую глубину, достойные Льва Толстого. Он исследует сознание человека, чьи чувства обострены до предела, и каждое мгновение растягивается, напоминая одновременно фантастический сон и жуткую реальность, — так замедляется течение времени, когда автомобиль, потеряв управление, плавно врезается в грузовик или в дерево. Он добивается напряженности, не прибегая к устаревшим риторическим приемам и не перебирая бесконечно одну и ту же эмоциональную струну, но показывая, как сознание переходит от одного чувства к другому, идет наперекор обыденности или противопоставляет свои мелкие заботы всему окружающему миру. Трудно лучше передать стыд, растерянность, боязнь оплошать в сложной ситуации, первобытный страх и животную радость спасения.
В конце сентября Набоков обдумывал начало своего нового романа, но к работе еще не приступил. Тем временем замысел его третьего романа уже был на подходе. Владимир просит мать, которая должна была приехать к нему в конце осени, привезти ему его шахматы. С сентября зарубежная Россия пребывала в возбуждении: эмигрант Алехин сражался с Капабланкой в самом длинном за всю историю шахматном поединке за звание чемпиона мира. В середине октября Набоков пишет стихотворение «Шахматный конь», несомненно предвещающее «Защиту Лужина»: старый шахматный маэстро, сидя в пивной с друзьями, вдруг начинает воспринимать мир как шахматную игру: плиточный пол кажется ему доской с черными и белыми квадратами, а двое незнакомцев в дверях — черным королем и пешкой. Пытаясь спастись, он прыгает белым конем по большим квадратам. Смех друзей внезапно замирает, и маэстро, «разбитого» «черным королем», увозят в больницу. Три недели спустя Набоков написал восторженную рецензию на книгу Зноско-Боровского «Капабланка и Алехин» — рецензию, которая, по-видимому, служит предтечей «Защиты Лужина»: Зноско-Боровский различает шахматную игру «в пространстве» и «во времени» и обращает особое внимание на искусность игры Капабланки и гениальность шахматных комбинаций Алехина. Еще через две недели Алехин стал чемпионом мира[100]15.
Почти всегда Набокову особенно удавались те из его романов, которые ему приходилось откладывать, — и некоторое время разделяло первоначальный импульс и его окончательную реализацию. Так, например, в промежутке между зарождением идеи «Защиты Лужина», «Дара», «Лолиты», «Бледного огня» и «Ады» и непосредственным сочинением он всякий раз успевал начать и закончить еще один роман. За это время, казалось бы, не связанные между собой тематические линии неожиданно пересекались в его воображении, образуя удивительные новые комбинации: формирование молодого писателя и жизнь Чернышевского в «Даре», история сексуального извращенца и мотели набоковских лепидоптерологических экспедиций в «Лолите», дворцовый переворот и трехчастная структура набоковского издания «Евгения Онегина» (поэма — комментарий — указатель) в «Бледном огне», философский трактат о времени и повесть о любви в декадентском духе в «Аде». Прежде чем он смог представить себе «Защиту Лужина», идея шахматного маньяка должна была слиться с совершенно иной историей, которую он даже не начал еще обдумывать.
Хотя скоро романы будут давать Набокову больше денег, «Машенька» почти ничего не принесла, и он все еще подрабатывал рецензиями для «Руля». Чаще всего это были короткие заметки о молодых поэтах, которых он разбивал в пух и прах за языковые погрешности, кратко им перечисленные. Единственным важным исключением явилась рецензия на поэтический сборник более известного поэта, Владислава Ходасевича: Набоков очень высоко оценил как его смелость в выборе тем, так и совершенство формы. Он также много работал вместе с Верой над большим переводом (восемь часов в один день, десять — в следующие два) и приглашал в объявлении учеников, желающих заниматься новым предметом — просодией. Нашелся всего один ученик — невысокий, кудрявый, восемнадцатилетний Михаил Горлин, впоследствии поэт и подающий надежды славист, погибший в немецком концентрационном лагере. Два — четыре раза в неделю Набоков занимался с ним английским и стихосложением16.
Позднее Набоков изображал себя вечно одиноким. Разумеется, он не терял попусту время в кафе и барах, однако в зимний сезон ему доводилось играть самые разнообразные роли в общественной жизни русского Берлина: он выступает с чтением своей поэзии или прозы на заседаниях Союза русских журналистов и литераторов, кружка Татариновых — Айхенвальда, новой группы «На чердаке», в которую входили Офросимов и Горлин; в начале ноября в качестве члена жюри отбирает шестерых претенденток на титул Королевы русской колонии 1928 года на ежегодном Балу прессы; позже, в том же месяце, — в более серьезном настроении — пишет статью по случаю празднования Советами десятилетия большевистской власти (он предложил эмигрантам отметить десять лет свободы и презрения к советской идеологии), а два дня спустя читает стихи на вечере, посвященном десятой годовщине Белой армии17.