— Ах! — Василий Львович рухнул на пол.
Этого никто не ожидал, и некоторое время все стояли не двигаясь.
— Что такое?! — закричал Уваров, хозяин дома. — Я приказывал холостыми! — И вцепился арапчонку в кучерявую голову.
Другие в это время приводили Василия Львовича в чувство, поскольку это был обыкновенный обморок.
Арапчонок вдруг заплакал.
— Я, барин, холостыми! Филиппыч заряжал!
— Зови сюда Филиппыча, ирода! — приказал Уваров.
Арапчонок убежал.
Василий Львович наконец открыл глаза.
— Как вы? — спросил его Жуковский, склоняясь над ним.
— Это ведь еще не все? — Василий Львович закатил глаза.
— Не все, но мы прекращаем испытание! — волновался Жуковский. — Сейчас мы вас перенесем на диван.
— Нет, не хочу, надобно продолжить, — сказал Василий Львович. — Я еще должен сказать свою речь. — Он стал подниматься с пола с помощью окружавших его друзей, но в это время в комнате появился старый слуга Филиппыч, который держал в руках пистолет.
— Барин, как можно, — восклицал он, приняв упрек за личную обиду. — Заряжено холостыми. Извольте удостовериться! — Он, вытянув пистолет перед собой, выстрелил. Выстрел получился особенно оглушительный, и впечатлительный Василий Львович снова осел на руках у друзей.
— Может быть, пороху многовато? — пожал плечами Филиппыч.
Заседание сие было заключено вкусным ужином, за которым вместо гуся была его почтенная родственница остроносая стерлядь, заимствованная из обыкновенного садка и чародейством поваренного искусства получившая право гражданства в желудках Их Превосходительств гениев «Арзамаса».
Глава же той стерляди с пучком зелени во рту, ее хвост и несколько огрызков осели в обширном пузе Эоловой Арфы, после чего она чудовищно захрапела, не глава стерляди, разумеется, а Эолова Арфа, перекосившись в кресле, как брошенная ребенком кукла, перед блюдом с державной костью хребтины ископаемой рыбины и обсосанными жабрами, всем, что осталось от стерлядки.
Эолову Арфу осторожно подняли, по обыкновению, перенесли и бросили на диван. Пружины дивана скрипнули, Александр Иванович коротко хрюкнул, но очей не отверз.
в которой в Лицее появляется новый директор Егор Антонович Энгельгардт. — Тип старинного франта. —
Лицейский быт принимает иной характер. — «Боже, Царя храни!» на мотив английского гимна. — Прогулки государя Александра I по Царскому Селу. — Весна — лето 1816 годаВесною 1816 года в Лицее представлялся воспитанникам новый их директор Егор Антонович Энгельгардт. С его появлением закончилось долго тянувшееся междуцарствие от смерти первого директора, когда сию должность исполняли самые разные люди, от отставного полковника Фролова до ничтожного Гауеншильда.
Егор Антонович был в своем роде замечательный человек. Основание его воспитанию положила его умная, высокообразованная мать, восьми лет он был отдан в славившийся в то время в Петербурге девичий пансион сестер Бардевиг, где провел восемь лет, после чего еще дома занимался математикой и латинским языком. Этим окончились его школьные, научные занятия, прочие же познания, которыми он впоследствии обладал, приобрел он усидчивым трудом, занимаясь в свободное от службы время.
Школьная привычка находиться постоянно в изящно-образованном, в основном женском обществе, а также ежедневное общение в родительском доме с учеными людьми были причиною того, что Егор Антонович постоянно уклонялся от общества холостой молодежи и стремился в общество людей ученых, а также в лучшее женское общество. Потому-то он обладал в высшей степени тем, что французы называют: exguise aménité или fine fleur de politesse.
С назначением Энгельгардта в директоры школьный лицейский быт принял иной характер — он с любовью принялся за дело. У него была своя дача в Царском, которая находилась напротив Александровского сада, на улице, ведущей в село Кузьмино, но он переселился в положенный ему от казны дом, чтобы, как он говорил, быть поближе к Лицею, а дачу сдал на долгий срок, добавив, таким образом, к своему содержанию солидный приварок.
В директорском доме лицейские знакомились с обычаями света, ожидавшего их у порога, всегда находили приятное женское общество. По вечерам у него в зале устраивались чтения (к слову сказать, он прекрасно читал), а женское общество придавало этим вечерам особую прелесть, приучая воспитанников к приличию в обращении со слабым полом. Новый директор считал, что запретный плод — опасная приманка и что свобода, руководимая опытной дружбой, остановит юношу от многих ошибок. Он поощрял сближение с женским обществом под неусыпным наблюдением, поощрял зарождавшийся платонизм в чувствах: по его мнению, этот платонизм не только не мешал занятиям, но придавал даже силы в классных трудах, нашептывая, что успехом можно порадовать предмет воздыханий. Некоторые лицеисты, как товарки, стали делиться своими тайнами с директором, а он был их конфидентом, судьей и ментором.
Егор Антонович был тип старинного франта, и таким он оставался до своей кончины. Ходил он всегда в светло-синем двубортном фраке с золотыми пуговицами и стоячим черным бархатным воротником, в черных шелковых чулках и в башмаках с пряжками. Осенью и зимою надевал он, сверх этой обуви, штиблеты. Жилет, галстух — все как в восемнадцатом столетии: он хвалился этим постоянством как бы спартанской добродетели.
— Иезуит и штукарь, — смеялся Каверин и находил понимание у Пушкина. — Говорит беспрестанно о чести и праводушии, а сам берет…
— Неужели берет? — удивлялся Пушкин.
— Берет, но по-немецки, то есть понемногу, не зарываясь. Да и кто ж нынче не берет! — смеялся Каверин. — Только тот, кто имеет приличное состояние. Очень-очень приличное.
Над подъездом директорского дома можно было увидеть своеобразную эмблему Лицея, состоящую из символов мудрости — совы, силы — ветви дуба и искусства — лира.
— Придите к мудрой сове, под листья дуба и играйте, играйте на лире, вдохновенные певцы, — ерничал перед подъездом Паяс Яковлев, показывая один из своих двухсот номеров, а именно директора Энгельгардта. Он выступал важно, грудь — колесом, подбородок — вперед, держа одну руку сзади на поясе. — А где у нас певцы?! Попрошу певцов вперед! Фотий Петрович, начнемте! — И Яковлев затянул низкую ноту.
Пушкин с друзьями рассмеялись. Модинька Корф слегка поморщился, он любил директора.