Я кинулся выручать товарища — к Фурцевой, тогдашнему министру культуры. Фурцева и на сей раз была в добром настроении. «А что, если нам вот сейчас с ходу махнуть в мастерскую к этому Целкову?» — с энергичной демократичностью предложила она. «Лучше не стоит, Екатерина Алексеевна… — вздохнул я. — Вам будет труднее защищать автора, когда вы увидите его картины…» Фурцева оценила мое предупреждение и при мне сразу позвонила в Союз художников, напустила на себя начальственный гнев. «Это исключение — поспешность, которая может перейти в политическую ошибку», — сказала она в телефонную трубку на ритуальном лексиконе и подмигнула мне.
Целкова восстановили. Но что изменилось в его жизни? Картины его официально не покупали, а для Целкова это трагедия, ибо он не интерьерный, а музейный художник. Картинам его тесно в жилых комнатах. Его опять не выставляли — за исключением коллективной выставки неофициальных художников, которую пародийно загнали в павильон «Пчеловодство» на ВДНХ, окружив смехотворно многочисленным кордоном милиции. Целков там впервые выставил свой трагический, спорный холст «Тайная вечеря», где на грани мятежного богохульства изобразил Христа и тринадцать апостолов как роботообразных заговорщиков против человечества. Но может быть, таковой ему виделась тайная вечеря не Христа, а Антихриста?
Картины накапливались. Чувство перспективы терялось. Вот она чем была страшна, трясина застоя, — она всасывала в безнадежность. Многие талантливые люди становились пессимистами, а бесталанные оптимистично перли вперед.
Целков не хотел уезжать за границу — он хотел съездить. В 1977 году он получил приглашение из Франции. Один из тогдашних начальников ОВИРа пообещал ему паспорт на два месяца. Жена Целкова просила меня присмотреть за их квартирой, выпросила довоенное собрание Мопассана, чтобы ублажить какого-то овировского чиновника, бравшего взятки не борзыми щенками, но дефицитными книжками. Я с крепя сердце отдал Мопассана. И вдруг в ОВИРе началась, очередная чиновничья чехарда. Целковых вызвал их «благодетель» и с осунувшимся лицом сказал: «В общем, так: либо сейчас и насовсем, либо никогда…» А ведь это страшное слово — «насовсем», особенно если оно соединяется со словом «Родина». Многие, и не только художники, никуда не уехали бы, если бы перед ними не ставили когда-то такую антигуманную дилемму — либо сейчас и насовсем, либо никогда…
Целков, мой ближайший друг, уезжал. Имел ли я право просить его, чтобы он этого не делал? Что я ему мог предложить — выставку на Кузнецком, закупку его картин Третьяковкой? Какое имел я право отобрать у него возможность наконец-то увидеть Лувр, Прадо, Метрополитен, Тейт галерею, Уффици? Но почему за право увидеть эти великие музеи он должен был платить такую страшную цену — потерю Родины? Почему до революции наиболее талантливым молодым художникам давали стипендии, посылая их в Италию, во Францию, чтобы они видели шедевры в оригиналах?
Тоня Целкова ворвалась ко мне перед самым отъездом, вся зареванная. Специальная комиссия при Министерстве культуры потребовала, чтобы Олег за вывозимые собственные картины уплатил 22 тысячи рублей. Таких денег Олег и сроду-то в руках не держал. Худфонд выдал ему справку, что за 15 лет членства в Союзе художников он заработал всего 4500 рублей (!!!). «Такие картины не стоят ни гроша!» — презрительно усмехались над холстами Целкова. И вдруг государство, не купившее у него ни одной картины, оценило их как нечто стоящее, но лишь при этом проклятом отъезде «насовсем». Старик Рембрандт тоже, конечно, бывал в разных передрягах, но ему и в страшном сне не приснился бы подобный — дневной и ночной — таможенный дозор, следящий за искусством. Я бросился к тогдашнему заместителю министра культуры Ю. Барабашу и сбивчиво сказал примерно вот что: уезжает замечательный русский художник. Но кто знает, как сложится его личная судьба, как, наконец, сложится история? Зачем же оскорблять его этими поборами, как будто хотят по-садистски разорвать насовсем нити, соединяющие его с культурой, сыном которой он был. У Барабаша была репутация жесткого, сухого человека. Но, к его чести, он понял мои аргументы и помог. На следующий день двадцать две тысячи волшебно превратились в две.
Мало того — у Целкова приобрели несколько гравюр на сумму именно две тысячи рублей, и практически он уехал бесплатно. Но вынужденная эмиграция не бывает бесплатной ни для самого художника, ни для общества. Что-то они оба непоправимо теряют.
Мучительно уезжать, мучительно жить вдали без надежды на возвращение или хотя бы на приезд. Его жена рассказывала мне, как по ночам, когда Олег засыпал, она тихонько выла в ладони от страха. Олег не разбазаривал время попусту, выделил себе один выходной, как он выражается, «музейный день», — пятницу. В Париже ведь 700 картинных галерей — есть что посмотреть. Он многое написал, вырос как художник. Совсем недавно в нем вдруг возникла дымчатость, мягкость, и от своих конвейерных страшилищ он вернулся к нежным натюрмортам.
Итак, кто сильней на этой картине? Чиновничий симбиоз наглого унтера Пришибеева и робкого, трясущегося от страха Акакия Акакиевича?
Или все-таки отважный разум собирательства нашей национальной культуры?
Гласности приходилось быть разной — в том числе и магнитофонной. Звуковой Самиздат значительно превосходил по тиражу рукописный.
Когда молодой сибирский писатель Александр Вампилов познакомился при помощи вдовы Андрея Платонова с рукописными «Чевенгуром» и «Котлованом», это не могло не сказаться на его последующем духовном формировании.
Но сколько человек прочитало эти два романа до их публикации? Думаю, что не больше нескольких сотен. Тиражи магнитофонных любительских записей тоже никто не подсчитывал, но думаю, что у Окуджавы в шестидесятых было не менее миллиона пленок. Это, конечно, уступает многомиллионному распространению Высоцкого, но и техника тогда была другая.
Многие почитатели Высоцкого даже и не подозревают, что у их кумира был прямой предшественник — Александр Галич. Популярность Галича была, правда, более узкой — его знали больше в кругах интеллигенции, но думаю, что не менее полумиллиона пленок с его песнями бродило по домам. В отличие от Окуджавы и Высоцкого у песен Галича никогда не было ни малейшего «официального» выхода к слушателям, хотя, как ни парадоксально, его судьба поначалу складывалась вполне комфортабельно.
Александр Аркадьевич Галич родился 19 октября 1918 года. Его юношеские стихи были одобрены Багрицким. Учился в Школе-студии МХАТа, сохранился снимок, где юный Галич, скромно стоя у стены, смотрит на Станиславского. Во время войны Галич работал во фронтовом театре. Этот театр, которым руководил Валентин Плучек, выступал перед бойцами с концертами и спектаклями вплоть до последних дней войны. Галичу приходилось быть и автором интермедий, и актером. После войны он становится профессиональным драматургом и сценаристом — особенно популярными были его пьеса «Вас вызывает Таймыр» и фильм «Верные друзья».
По тогдашним стандартам, Галич был богатым человеком, вхожим в так называемую московскую «элиту». Он был неотразимо красив, поигрывал бархатным воркующим голосом, одевался с некоторой артистической броскостью, но с неизменной тщательностью и вкусом.
И вдруг этим бархатным голосом Галич запел под гитару свои горькие, подчас ядовито-саркастические песни. Произошло это, если я не ошибаюсь, после того, как его лучшая пьеса «Матросская тишина», репетировавшаяся, кажется, в «Современнике», была запрещена.
Я употребляю все эти «кажется» и «если я не ошибаюсь» потому, что после стольких перемен в нашей жизни то время запретительства и давящего, удушающего контроля представляется чем-то гротесково-кошмарным, из совершенно иной эпохи. Стоило Галичу запеть, то есть стоило ему позволить себе быть самим собой, как из преуспевающего, вполне приемлемого для бюрократии дра-модела он превратился в нежелательную личность.
Галич был одним из тех людей, которые всем сердцем поверили, что с «оттепели» начинается новая эра — эра совести, эра гласности. Когда «оттепель» была подморожена, такие люди уже не могли жить по-прежнему, в отличие от оппортунистов, ловко изгибавшихся «вместе с генеральной линией», как гласит одна грустная шутка. Совесть опять становилась ненужной, а вместе с ней — и ее обладатели.
Одно из первых публичных выступлений Галича перед массовой аудиторией в Новосибирске с антисталинскими песнями привело к тому, что его исключили из Союза писателей. Все контракты с издателями, с театрами, с киностудиями были разорваны, деньги начали неумолимо таять. Галич оказался в изоляции. Его шельмовали на собраниях, ему угрожали, что, если он не перестанет петь, его привлекут к уголовной ответственности.