Танец горилл
Крики, хрипы, лязг и визги,
Грохот, хохот, барабан,
Дробь, и брань, и крови брызги —
У горилл гремит канкан.
Посреди — костер огромный,
Треск, и шип, и хруст хрящей,
Кто-то злой и кто-то темный
Дров приносит, груз костей.
Книги бросил на растопку,
Черной гарью дым взвился,
От земли, кроваво-топкой,
Пар зловещий поднялся.
Волосатых рук сплетенье,
Топот ног и звоны шпор,
Скрежет, чавканье, сопенье,
Похотливый разговор…
Вот уж звезды догорели,
И костер давно потух,
«Heil» кричит на мертвом теле
Раскричавшийся петух…
15. VIII.37 г.
Ты помнишь ли ночь голубую,
Сирени густой аллею
И пляску лучей золотую,
Веселую эльфов затею?
Там шлейфом играли туманы,
С полей аромат шел тонкий,
За речкою, за курганом,
Гармонь пиликала звонко.
Из деревни неслося пенье,
Дрожал женский голос высокий,
Точно страсти рвалось мученье
Из чьей-то души одинокой…
Твое зашуршало платье
Шорохом шелка сырого,
И ты вдруг упала в объятья
Ко мне, у обрыва крутого…
Ночь на 24.VIII.37 г.
Per те si va nella citta dolente.
Per me si va neletemo dolore
Per me si va tra la perduta gente.
Данте
(Лирическое интермеццо)
Нет тебя, прелестный, нежный друг мой милый:
Всё умчалось вдаль…
Одинок, скорблю я, сумрачный, унылый,
На душе печаль.
Осени туманной нити дождевые
Падают, звеня,
Тягостные мысли, думы роковые
Мучают меня.
Монотонны стуки дробные по крыше
Капель, хладных слез,
Мокрый лист кленовый выше, выше, выше
Хмурый ветр понес.
Голые уроды, два ствола ветвями
Жалобно скрипят,
Это — два скелета мертвыми костями
Трутся и гремят.
Милая, родная! Я к тебе взываю:
Приходи скорей,
Моему страданью нет конца и краю,
Сядь и пожалей…
Ночь на 24.VIII.37 г.
Предсмертное письмо Н. И. Бухарина
Анне Михайловне Лариной
Милая, дорогая Аннушка, ненаглядная моя! Я пишу тебе уже накануне процесса и пишу тебе с определенной целью, которую подчеркиваю тремя чертами: что бы ты ни прочитала, что бы ты ни услышала, сколь бы ужасны ни были соответствующие вещи, что бы мне ни говорили, что бы я ни говорил — переживи ВСЕ мужественно и спокойно. Подготовь домашних. Помоги и им. Я боюсь и за тебя, и за других, но прежде всего за тебя. Ни на что не злобься. Помни о том, что великое дело СССР живет, и ЭТО главное, а личные судьбы — преходящи и мизерабельны по сравнению с этим. Тебя ждет огромное испытание. Умоляю тебя, родная моя, прими все меры, натяни все струны души, но не дай им ЛОПНУТЬ. Ни с кем не болтай ни о чем. Мое состояние ты поймешь. Ты — самый близкий, самый родной мне человек, единственный. И я тебя прошу всем хорошим, что было между нами, чтоб ты сделала величайшее усилие, величайшим натяжением души помогла себе и домашним ПЕРЕЖИТЬ страшный этап. Мне кажется, что отцу и Наде не следовало бы ЧИТАТЬ ГАЗЕТ за соответствующие дни: пусть на время КАК БЫ ЗАСНУТ. Впрочем, тебе виднее — распорядись, присоветуй сама, под тем углом зрения, чтобы не было неожиданного кошмарного потрясения. Если я об этом прошу, то поверь, что я выстрадал все, в том числе и эту просьбу, и что все будет, как этого требуют большие и великие интересы. Ты знаешь, что мне стоит писать тебе такое письмо, но я пишу его в глубокой уверенности, что только так я должен поступить. Это главное, основное, решающее. Сколько говорят эти короткие строки, ты и сама понимаешь! Сделай так, как я прошу, и держи себя в руках: будь каменной, как статуя.
Я — в огромной тревоге ЗА ТЕБЯ, и если бы ТЕБЕ разрешили написать или передать мне несколько успокоительных слов по поводу вышесказанного, то ЭТА тяжесть свалилась бы хоть несколько с моей души.
Об этом прошу тебя, друг мой милый, об этом умоляю.
Вторая просьба у меня — неизмеримо меньшая, но лично для меня очень важная.
Тебе передадут три рукописи:
a) большая философская работа на 310 стр. («Философские арабески»);
b) томик стихов;
c) семь первых глав романа.
Их нужно переписать на машинке, по три экземпляра. Стихи и роман поможет обработать отец (в стихах приложен ПЛАН, там внешне — хаос, но можно разобраться; каждое стихотворение нужно перепечатывать на отдельной страничке).
Самое важное, чтоб не затерялась философская работа, над которой я много работал и в которую много вложил: это — очень ЗРЕЛАЯ вещь, по сравнению с моими прежними писаниями, и, в отличие от них, ДИАЛЕКТИЧЕСКАЯ от начала до конца.
Есть ЕЩЕ та книга («Кризис капит(алистической) культуры и социализм»), первую половину которой я писал еще дома. Ты ее постарайся ВЫРУЧИТЬ: она не у меня — жаль будет, если пропадет.
Если ты получишь рукописи (много стихов связано с тобой и ты по ним почувствуешь, как я к тебе привязан) и если тебе будет разрешено передать мне несколько строк или слов, НЕ ПОЗАБУДЬ УПОМЯНУТЬ И О МОИХ РУКОПИСЯХ.
Распространяться сейчас о своих чувствах неуместно. Но ты и за этими строками увидишь, как безмерно глубоко я тебя люблю. Помоги мне исполнением первой просьбы в столь для меня тяжкие часы.
Во всех случаях и при всех исходах суда я после него тебя увижу и смогу поцеловать твои руки.
До свидания, дорогая.
Твой Колька.
15–1-38.
P.S. Карточка твоя у меня есть, с малышом. Поцелуй Юрку от меня. Хорошо, что он не читает. За дочь тоже очень боюсь. О сыне скажи хоть слово — вероятно, вырос мальчонка, а меня и не знает. Обними его и приласкай.
О предсмертном письме Н. И. Бухарина[119]
Трудно передать мое душевное состояние после того, как я прочитала письмо Николая Ивановича, принесенное мне в больницу из журнала «Родина» через 54 года после его написания. То, что для читателя — всего лишь история, для меня вдруг стало сегодняшним днем. В одно мгновение я перенеслась на кровавую землю Большого террора.
Квартира наша была мертва в дни, предшествовавшие аресту, ни одна живая душа не осмеливалась посетить того, кого газеты ежедневно обвиняли в неслыханных преступлениях. Решилась на это лишь Августа Петровна Короткова, работавшая секретарем Н. И. в «Известиях», — пришла проститься и рыдала. Августа Петровна, прозванная Пеночкой, и правда напоминавшая птичку своей хрупкой фигуркой, жива и сейчас.