Обиженный Муравьев отослал Грибоедову книги, но Грибоедов явился сам и извинился. Бобарыкин, «имея старые причины на него сетовать», стал говорить колкости. Грибоедов вскочил и ушел, но вскоре благодаря миролюбию Грибоедова и Муравьева все устроилось.
20 мая 1822 года произошла ссора, а затем дуэль Кюхельбекера с Похвисневым, кончившаяся промахом с одной стороны и осечкою с другой. Н.Н. Муравьев слышал от П.Н. Ермолова, что причиною всего был Грибоедов и что Кюхельбекер действовал по его совету.
В Тифлисе были окончены два первых действия «Горя от ума». Но Грибоедов пришел к убеждению, что для завершения комедии у него недостает красок, что несколько лет, проведенных вдали, затуманили в его памяти нравы и людей московского общества. Кавказская жизнь начала тяготить его не менее персидской, и вот в марте 1823 года он взял четырехмесячный отпуск, превратившийся в двухлетнее отсутствие от места службы.
А.С. Грибоедов (?) Рисунок А.С. Пушкина во второй главе рукописи романа «Евгений Онегин», 1823
Увидевшись после долгой разлуки с Бегичевым, Грибоедов прочел ему написанные два акта комедии, причем Бегичеву показалось, что Грибоедов с неудовольствием выслушал сделанные им замечания относительно первого акта.
На другой день Бегичев застал Грибоедова рано утром, неодетого, у печки, в которую он бросал лист за листом написанный первый акт.
– Я обдумал, – отвечал Грибоедов изумленному Бегичеву, – ты вчера говорил мне правду, но не беспокойся: все готово в голове моей.
И действительно, через неделю акт был написан вновь.
По приезде в Москву Грибоедов остановился у своих родных и с жаром принялся за окончание комедии. Как родные, так и все московские друзья и приятели не узнавали его. Прежде он чуждался общества и с трудом можно было выманить его на шумное светское собрание; теперь же он начал являться всюду, стал присяжным посетителем гостиных, балов, пикников. С жадностью наблюдал он все, что представлялось его взорам, и, возвращаясь поздно домой, писал целые сцены по ночам в один присест.
О комедии его никто пока не знал, кроме Бегичева и кн. П.А. Вяземского, с которым Грибоедов в то время только что познакомился в Москве и которому читал «Горе от ума», причем Вяземский сделал поправку к 8-му явлению 2-го действия: слова Чацкого «для компанъи» передал Лизе. Но вскоре комедия получила общую известность. Произошло это таким образом. Грибоедов был рассеян и беспечен, работал где Бог приведет и никогда не трудился прибирать своей работы. Всего чаще приходил он писать в комнату сестры и разбрасывал листы своей рукописи по всем углам дома, где ни попало. Граф Виельгорский, перебирая однажды ноты на рояле Марьи Сергеевны, нашел лист, потом другой-третий, исписанные стихами рукою Грибоедова. На вопрос хозяйке, что это такое, она отвечала, желая замять дело: «Ce sont les folies d'Alexandre!»[8] Но было уже поздно: эти folies были частью «Горя от ума». Виельгорский почти насильно увез с собою найденные листы, и весть о новой комедии разнеслась по Москве и далее. Грибоедов не пользовался тогда еще славою первостепенного поэта, и надо полагать, что пьеса его интересовала публику не как новое великое художественное произведение, а как комедия-пасквиль, которая содержит карикатурные портреты многих лиц московского бомонда. В таком виде тогда же долетела весть о комедии Грибоедова до Одессы, и Пушкин, находившийся в то время там, в письме к кн. П.А. Вяземскому с негодованием заявляет: «Что такое Грибоедов? Мне сказывали, что он написал комедию на Чаадаева; в теперешних обстоятельствах это чрезвычайно благородно с его стороны».
Между тем Грибоедов продолжал без устали работать над своей комедией: работал он и в Москве, и весною 1824 года в имении Бегичева, в селе Дмитриевском Тульской губернии Ефремовского уезда. Здесь он уединялся для работы в саду, в беседке, вставая рано и лишь к обеду являясь к домашним, а по вечерам читал все написанное днем. Когда в июне 1824 года он поехал в Петербург, то продолжал трудиться над комедией и в дороге, и по приезде в Петербург, как об этом свидетельствует в следующем письме Бегичеву в августе 1824 года: «Надеюсь, жду, урезываю, меняю дело на вздор, так что во многих местах моей драматической картины яркие краски совсем… сержусь и восстановляю стертое, так что кажется, работе конца не будет… будет же, добьюсь до чего-нибудь; терпение есть азбука всех прочих наук; посмотрим, что Бог даст. Кстати, прошу тебя моего манускрипта никому не читать и предать его огню, коли решишься: он так несовершенен, так нечист; представь себе, что с лишком восемьдесят стихов или, лучше сказать, рифм переменил; теперь гладко, как стекло. Кроме того на дороге пришло мне в голову приделать новую развязку; я ее вставил между сценою Чацкого, когда он увидал свою негодяйку со свечой под лестницею, и перед тем, как ему обличить ее; живая, быстрая вещь, стихи искрами посыпались в самый день моего приезда, и в этом виде читал я ее Крылову, Жандру, Хмельницкому, Шаховскому, Гр<ечу> и Булг<арину>, Колосовой, Каратыгину, дай счесть – 8 чтений, нет, обчелся, – двенадцать; третьего дня обед был у Столыпина, и опять чтение, и еще слово дал на три в разных закоулках. Грому, шуму, восхищению, любопытству конца нет. Шаховской решительно признает себя побежденным (на этот раз). Замечанием Виельгорского я тоже воспользовался. Но наконец мне так надоело все одно и то же, что во многих местах импровизирую, – да, это несколько раз случилось, – потом я сам себя ловил, но другие не домекались. Voilá ce qui s'appelle sacrifier à l'intérêt du moment[9]…»
Триумф, с которым встретил Петербург комедию Грибоедова, естественно, закружил ему голову и довел его до той высокомерной резкой выходки на чтении комедии у Н.И. Хмельницкого, о которой рассказывает в своих записках Каратыгин:
«Н.И. Хмельницкий сделал обед, на который пригласил литераторов и артистов (Каратыгиных и Сосницкого). Хмельницкий жил тогда барином, в собственном доме по Фонтанке, у Симеоновского моста. В назначенный час собралось у него небольшое общество. Обед был роскошен, весел, шумен… После обеда все вышли в гостиную, подали кофе, и закурили сигары… Грибоедов положил рукопись своей комедии на стол, гости в нетерпеливом ожидании начали придвигать стулья; каждый старался поместиться поближе, чтоб не проронить ни одного слова… В числе гостей был некто Василий Михайлович Федоров, сочинитель драмы „Лиза, или Следствие гордости и обольщения“ и других уже давно забытых пьес… Он был человек очень добрый, простой, но имел претензию на остроумие… Физиономия ли его не понравилась Грибоедову или, может быть, старый шутник пересолил за обедом, рассказывая неостроумные анекдоты, только хозяину и его гостям пришлось быть свидетелями довольно неприятной сцены… Покуда Грибоедов закуривал свою сигару, Федоров, подойдя к столу, взял комедию (которая была переписана довольно разгонисто), покачал ее на руке и с простодушной улыбкой сказал: „Ого! какая полновесная!.. Это стоит моей Лизы“. Грибоедов посмотрел на него из-под очков и отвечал ему сквозь зубы: „Я пошлостей не пишу“. Такой неожиданный ответ, разумеется, огорошил Федорова, и он, стараясь показать, что принимает этот ответ за шутку, улыбнулся и тут же поторопился прибавить: „Никто в этом не сомневается, Александр Сергеевич; я не только не хотел обидеть вас сравнением со мной, но, право, готов первый смеяться над своими произведениями“.