– Что ты видел во сне? – спросил я его.
– Нашу квартиру в Киеве, – отвечал он.
– А что ты во сне читал?
– Свою физику.
– А перед сном что ты читал? – спросил я его, глядя на большую раскрытую книгу.
– Житие и страдание священномученика Евстафия Плакиды. – И, протирая глаза, он прибавил, глядя на книгу: – А я думал, что мы в Тараще на станции.
– Напрасно ты так думал, – сказал я, раздеваясь.
– Я сам теперь вижу, что напрасно.
– Где же ты достал такую большую книгу?
– У здешнего священника.
– Разве ты знаком с ним?
– Я был сегодня у вечерни и познакомился, попросил для чтения какую-нибудь книгу, он и дал мне «Житие святых отец» – эту самую, – прибавил он, указывая на книгу.
– Это хорошо, что ты познакомился с священником, и хорошо, что достал себе такую святую книгу. А не узнал ли ты чего-нибудь о гостях, приехавших в берлине? – спросил я его как бы случайно.
– Как же, я все узнал, – отвечал он самоуверенно, – мне все до ниточки рассказал их высокий лакей.
«Наконец-то я раскрыл эту курьезно-таинственную завесу», – подумал я.
– Что же тебе до ниточки рассказал высокий лакей? – спросил я его как бы случайно, мимоходом.
– Они поехали в Киев на контракты, – я весь превратился в слух, – да там и зазимовали. На середокрестной неделе отговелись в Лавре, а на пятой выехали из Киева. В Василькове поставили свой берлин на колеса и, дождавшись грязи, поехали дальше.
– Для чего же они дожидались грязи? – спросил я его. – И для чего она им понадобилась?
– Не знаю, так говорил лакей! – ответил он простодушно и продолжал свой рассказ. – А сюда заехали для того, чтобы оставить свой берлин, пока хоть немного грязь подсохнет, потому что проселочной дорогой его с места не сдвинет и десять пар волов, а им завтра нужно быть дома – они где-то недалеко живут; забыл, как он называл свое село. Здесь они завтра пересядут в бричку и в ней уже поедут в свое село. Да, чуть было не забыл, – сказал он и остановился. – «Теперь-то, – подумал я, – польется вся эссенция рассказа». – Сам пан верхом поедет, а в бричке только они.
– Кто они? – спросил я с нетерпением.
– Лакей с барынями, – сказал он спокойно и, отойдя в угол, стал развертывать и расстилать свою постель.
– А что же дальше? – спросил я его с досадой.
– Ничего, – отвечал он преспокойно.
– А кто же эта молодая панна и старуха, что ехали в берлине?
– Не знаю, я не спрашивал, – отвечал он тем же тоном и, прочитав молитву «Да воскреснет Бог», потом перекрестил изголовье своей постели [и] лег спать.
Я только посмотрел на него и ничего больше. «Ловко же ты разведал все до ниточки, – тебе только и служить у какого-нибудь донжуана, а не у меня», – подумал я, раздеваясь и следуя его благоразумному примеру. За стенкой было совершенно тихо. Мне не спалось. Что же я буду делать? Кстати вспомнил я о «Морском сборнике» и, доставши из чемодана № 1, принялся перелистывать. На реестре увечных бедняков, как на чем-то трогательно-привлекательном, я остановился. Долго не мог я отвести глаз от этого заветного реестра или, лучше сказать, от моего героя, великодушного матроса. Я уже начинал чувствовать обаяние дремоты, хотел уже положить книгу и погасить огонь, но мне жаль было расстаться с прозрачным полумраком, образовавшимся от нагоревшей свечи. Я начал ощущать удивительно приятную середину между сном и бдением. В гармоническом полумраке я искал воображением и почти с закрытыми глазами какого-нибудь хотя слабо освещенного предмета, на чем бы остановить погасающее зрение. Мрак становился гуще, и свет слабее. Ресницы мои тихо сближались между собою и наконец сомкнулись. Мрак сделался прозрачней и светлее, а в глубине этого синевато-бледного полусвета едва видимо образовался темный, широкий, ровный, как по линейке очерченный, горизонт; за горизонтом тихо, медленно начал являться слабый розовый свет, и, усиливаясь, он принимал какой-то серо-мрачный тон. Горизонт потемнел и издавал гул наподобие соснового бора. Я превратился в слух и зрение. Еще минута, гул сделался слышнее, а горизонт темнее. Еще минута, и я уже слышал не неопределенный гул, а страшный рык какого-то чудовища. Свет усиливался и принимал серовато-млечный колорит. Из-за темного необозримого горизонта бесконечною стеною с огромными фантастическими куполами медленно подымались тучи. Подымаясь выше и выше, они теряли свои колоссальные причудливые формы и обращались в темно-серую массу нескончаемого пространства. Над горизонтом становилось светлее, и тихо, едва заметно тихо, как бы из самого горизонта, подымался огромный беловато-серебристый шар, только одним абрисом похожий на солнце. Свет проник повсюду и окончил прекрасно-страшную картину моря под названием «Пролог ужасной бури». Бледный шар подымался выше и выше и становился бледнее и бледнее, наконец как бы растопился и исчез в млечно-серой массе. Буря, как миллионы невидимых чудовищ, ревела на просторе. На фоне темных туч блестели стаями белые мартыны, а на белых скалах длинными вереницами уселись, как любопытные зрители, черные бакланы. Рев бури спустился как будто бы тоном ниже и стал ослабевать, как усердный бас в конце обедни. В густой и тихой октаве бури мне послышалась грустно-заунывная мелодия нашей народной думы. – Думы об Алексее, пирятинском поповиче». Мелодия сделалась слышнее, слова внятнее, и так наконец внятны, что я мог вторить поющему и голосом, и словами. И я вторил следующие стихи:
На мори сынему, на камени билому
Ясный сокил квыльггь-проквыляе
На сынее море пыльно поглядає,
З моря добычи выжидае, выглядае
Мелодия, которой я начал вторить, переходит в речитатив и медленно стихает как безнадежные стоны одиноко умирающего страдальца; наконец и речитатив умолк. А из-за огромной белой скалы на прибрежный влажный песок выходит Трохим и ведет за собою высокого согбенного, с белою, как снег, бородою, слепого старца в синем кафтане и в черной высокой бараньей шапке. В правой руке у старика длинный посох, а левой рукой придерживает он что-то похожее на ящик, покрытое полою длинного кафтана. Это непременно лирнык либо кобзарь. «Да где же мог встретить Трохим в такие дни божьего человека? – так спрашивал я сам себя. – Знает, лукавец, что мне нужно, выкопал-таки, несмотря и на Страстную пятницу». Когда я стал пристальнее всматриваться, то и увидел, что это был не лирнык и не кобзарь, а шотландский королевский нищий, так живо описанный Вальтер Скоттом в его «Антикварии». «Каким же чудом, – опять я спрашиваю сам себя, – принесло из Шотландии в Будища королевского нищего, да и зачем? Разве в плен попался как-нибудь под Севастополем? Ведь англичане народ оригинальный, они и на войне не чуждаются домашнего комфорта». Я, однако ж, ошибался, – это был настоящий лирнык. Он сел у самого дормеза, положил лиру на колени и начал строить свою лиру, а Трохим, нагнувшись, шептал ему на ухо: