Такого мягкого и сильного тенора и такого душевного пения я давно не слыхал, а может быть, и вообще никогда не слыхивал. Пожалуй, не хуже Козловского! Как свободно берет он верхние ноты!
— Кто это поет?
— Да это Терпливый, старшина, — ответил Острый.
— Певец? Артист?
— Откуда!.. Тоже крестьянин. Юхим Карпенко из Гуливки, а Терпливый прозвище. Детское сердце. Голубь… А ведь он расстрелянный из могилы вышел. — Это было сказано мягко, почти нежно, но через секунду, словно спохватившись, Острый спросил уже совсем другим тоном: — Ну, так как же насчет гестапо?
И я решился:
— Давайте поедем в Езерцы к солтусу.
— Через полчасика. Я тут устрою…
— Ладно… А пока позовите-ка мне Терпливого.
Певец пришел. Ничто в нем не напоминало артиста в обычном понимании этого слова. Партизан как партизан. Имел он какое-то сходство с Острым или, может быть, мне это показалось. Оба они светловолосые, среднего роста, но Терпливый — плотнее, как будто крепче, и гораздо проще Острого. Действительно-детское сердце. За что же арестовывали и расстреливали его фашисты?
— За агитацию, — усмехнулся Терпливый, когда я задал ему этот вопрос. И он рассказал, что у них была организована подпольная патриотическая группа. Слушали советское радио, писали листовки, беседовали с крестьянами. Кто-то донес на них, и всех их схватили.
— Вы что же, партийный? — спросил я.
— Нет. Ведь я неграмотный.
— А как же агитация?
— А что же? И беспартийный, и неграмотный может. Я песни пою. Докладчик из меня не получится, а петь я мастак.
— Так неужели просто за песни?
— Да ведь это были советские песни!
Да, конечно, за советские песни гитлеровцы, не задумываясь, расстреляют любого. А Терпливый, как оказалось, не только пел, но и составлял песни.
Суд у фашистов недолгий. Всех арестованных вместе с Терпливым приговорили к расстрелу. Человек тридцать было. Поставили их перед ямой, которую они сами перед этим вырыли, а против них взвод эсэсовцев с автоматами.
— Фейер! — крикнул офицер.
Терпливый, не дожидаясь выстрелов, упал в яму. Никто этого не заметил, да и не мог заметить: разница была в какой-нибудь секунде. Тут же рухнули в яму и остальные, но Терпливому эта секунда спасла жизнь. Только одна пуля ожгла его шею, к счастью, не повредив ни костей, ни крупных кровеносных сосудов.
Падение оглушило его, а потом навалились тела его товарищей — мертвых и умирающих. Они еще шевелились в последних конвульсиях, а на них уже сыпалась земля. Это было страшно: руки, ноги, голова, грудь — все придавлено мертвыми телами, и дышать тяжело. И вот комья земли, крупинки, песчинки, камешки какие-то сыплются на лицо, на руки… Засыпают.
Он потерял сознание и пришел в себя нескоро, ночью, оттого, что стало холодно. Попробовал повернуться — и сразу всем телом ощутил непомерную тяжесть… Вспомнил… Трудно было понять и поверить: в могиле — и все-таки жив! Зарыт, закопан, и все-таки дышит… И ноги, и руки целы. Вот он их напрягает — и тяжелый холодный груз подается, отодвигается. Немного. Еще немного. Сверху осыпается земля, и воздуху становится больше… Плохо, должно быть, зарывали… Он упирается локтем. Мокро. Что это — вода или кровь?.. Неимоверным усилием поднимает плечи, ловит ртом воздух. Вздохнуть бы поглубже, но грудь придавлена. Еще усилие — и снова посыпалась земля, прямо на лицо. Отплевываясь и фыркая, протискивается он кверху. К воздуху, к воздуху, к острому ночному холодку. А в голове тупая боль, муть какая-то, и тошнота подступает. Еще чуть-чуть… И вот наконец — далекое черное небо с белой дрожащей звездочкой. Он с трудом освобождает руку и хватается за что-то. Снова посыпалось… Но плечи уже на свободе… Жив!.. Вылез!.. Вышел!..
Добрел до деревни, постучался в знакомую хату.
— Кто там?
— Я.
Хозяйка не поверила. Она уже слышала, что его расстреляли. Долго не хотела открывать, а когда открыла, испугалась еще больше: человек со знакомым голосом и знакомым лицом — но с голосом и лицом убитого — стоит в двери, весь в крови, весь в земле и глине. Глаза у него были отчаянные, и ноги не слушались — как вошел, так и сел у самой двери.
— Это я. Я живой.
Рассказал, и женщина заплакала, слушая этот рассказ.
— Ой, терпливый же ты, терпливый!
Так и звали его с той поры Терпливым.
* * *
Пока шел разговор с Терпливым, в лагере появились новые люди, судя по зеленым петлицам потрепанных шинелей, пограничники. Один прихрамывал, другой бойко прыгал на костыле: правая нога, очевидно, еще не держала его. Я видел, как, дойдя до Острого, он вытянулся, насколько позволял костыль, и, приложив руку к фуражке гражданского образца, отрапортовал:
— Товарищ заместитель командира отряда, старшина Василий Бутко прибыл после излечения.
— Садись, садись, — сказал Острый. — Рано пришел. Надо было окончательно залечить.
— У меня не скоро залечишь. Тут тоже врачи есть. А я без дела сидеть не буду.
— Ну, ладно. Идите, отдыхайте.
Я спросил у Терпливого:
— Кто такие?
— Наши. Васька Бутко — Кульгой зовут — и Николай Безрук.
— Как же он на костыле?
— Ничего, справляется, даже на заданиях бывает. Он и от немцев из концлагеря так ушел.
— А сейчас откуда?
— Из Серхова. Там у пани Михайловской лечился.
— Что это за пани? Доктор?
— Наверно. Вдова генерала, а вот заботится о народе. Многие у нас ее благодарят.
Я не стал расспрашивать больше, но чувство жалости к партизану на костылях осталось. Да, вероятно, он не сидит без дела, помогает, работает, но насчет возможности участия его в наших опасных и трудных операциях я все-таки усомнился.
* * *
Мы с Острым собирались в Езерцы. Лошади были уже готовы, когда в лагерь на рысях въехали три всадника. Еще издали услыхал я вопрос одного из них:
— Дядя Петя здесь?
Я не узнал бы его, если бы Анищенко не подсказал:
— Да ведь это Василенко!
И верно: старший лейтенант Василенко знаком нам еще по Белому озеру. Но как он изменился!..
В памяти мелькнуло: когда мы принимали бойцов Каплуна, мне бросилась в глаза странная фигура в каком-то черном долгополом сюртуке, черных брюках навыпуск и тоже черной фетровой шляпе. Что за барин времен Гоголя? Казалось, что из-под этой шляпы обязательно выглянет Хлестаков или Чичиков. А на самом деле лицо у обладателя этого старомодного костюма было простецкое — широкое и румяное. Подошел этот человек ко мне вразвалку и не по-военному доложил, а промямлил:
— Василенко я, старший лейтенант.
Меня возмутили тогда и костюм, и манеры, и тон, недаром Батя говорил, что в партизанах люди иногда разлагаются.