В палате у меня двое больных. Один почти безнадежный, другой-так себе. И первый вдруг начинает поправляться неизвестно от какой причины, так как помочь ему мы не могли. Не могли – до прошлой недели. А теперь можно поручиться, что он будет жить. Оказывается, у него была семейная драма, которая благополучно окончилась: жена, покинувшая его, вернулась, узнав про его болезнь. Я сказал Ланжере: – Ведь не от этого же он стал поправляться, в конце концов! – А он мне: – Вы, друг мой, еще недостаточно материалист, чтобы понимать такие чудеса. По-вашему, душа и тело разные вещи, не так ли? – Вовсе нет, а все же странно! – Ничего странного нет: то немногое, что еще осталось в его организме и за что мы могли уцепиться, окрепло от того, что он счастлив теперь, и от нас зависит остальное!
Другой больной, у которого лучшее состояние, лежит вялый, с тусклыми глазами. – Что у вас болит? – Ничего. – Чего вам хочется? – Ничего.
18 января 1841 года
На улице Пигаль – пустопорожние разговоры о гипнотизме, сновидениях и передаче мыслей на расстоянии. Приводят разные случаи, в которых предчувствия, слышанные голоса, неопределенные стуки и тому подобное сыграли решающую роль в человеческой жизни. Каждый обязательно сам слышал стуки, подвергался насильственному гипнозу и имел предчувствия. Не говоря уже о вещих снах, которые всегда сбывались. К чести мадам Санд, она принимает в этих разговорах весьма слабое участие. Но в романах у нее появляются привидения и вокруг склепов кто-то бродит и что-то возвещает.
Вчера Фридерик спешно прислал за мной: она заболела! Вот сенсация! Надо было видеть, как он тревожился и как у него дрожали руки, когда он подвинул мне чернильницу, чтобы я написал рецепт! Вольно же ей было наброситься на паштет, который ей прислали из Берри!
Вид у нее был довольно жалкий. Как все редко хворающие люди, она плохо переносит даже маленькое недомогание. Нет привычки! Я был серьезен, и ее глаза с беспокойством следили за мной.
Вечером она смеялась над своими страхами: – Вы знаете, я уже собиралась писать завещание! – На щеках у нее прежний румянец, а он заметно осунулся за эти сутки.
1 февраля
Спор с Делакруа об историческом колорите. Делакруа отрицает его. – В «Вильгельме Телле» Шиллера, – говорит он, – исторический колорит едва заметен, а как это волнует! – Позвольте, а Гомер? – воскликнул Гюго. – Вся его «Илиада»? – Делакруа стал доказывать, что исторический колорит в «Илиаде» и «Одиссее» весьма условный и Гомер не мог знать в точности, как выглядел, например, Ахилл. – Вероятно, носил шкуру, был груб, похож на быка и ел руками! Все эти шлемы и гофрированные бороды и богоравное величие – более позднего происхождения! И все же во всем огромная художественная правда! Гомер – или кто бы он там ни был – знал, что важны не костюмы и утварь, а то, как человек думает и чувствует. И как он ведет себя при разных сложных обстоятельствах! Вот вам и колорит!
Все искусства связаны между собой крепкой, неразрывной связью.
13 марта
Я готов примириться с ней, когда вижу Фридерика счастливым и жизнерадостным, как было, например, в Ногане. Он там помолодел, стал похож на мальчишку. Смеялся, шутил, бегал с молодежью по лугу, совсем не задыхаясь. Это так живо напомнило мне Варшаву и наш пансион, когда мы с Титом перебегали по застекленному коридору в квартиру Шопенов!
На него произвел впечатление мой рассказ о тяжелом больном, который стал неожиданно поправляться. – Так вот и я, – сказал Фридерик, – не захотел умереть там, на Майорке, и вот остался жив. Воля к жизни много значит!
И без всякой внешней последовательности прибавил:
– Если бы ты узнал ее так, как я, ты непременно полюбил бы ее! Очень мне нужно!
Да! Несмотря на его всегдашнюю сдержанность, ясно, что он обожает ее. Когда их глаза встречаются, ему стоит больших усилий отвести взгляд и обратить его на что-нибудь другое. Слава богу! Или, вернее, дай бог!
3 мая
Почему же я все-таки не люблю ее? Почему? Притворства в ней нет. Но есть глубокое – как бы это сказать? – самозаблуждение. Она верит в то, что понимает Шопена, любит музыку, что она хорошая воспитательница, доверчивая душа, что все задуманное ею хорошо и правильно. Меня отталкивают не ее недостатки – у кого их нет? Я не люблю ее, не могу любить за то, что она ему не пара, что это самый неподходящий и несчастный для него союз, в этом я убежден.
Она – это она, и не может быть другой. Но у них нет ничего общего. Все, что ей нравится, претит ему, все, что ему дорого, она просто не понимает. Его оскорбляют ее грубые вкусы, когда же она пытается приспособиться к нему, это еще сильнее раздражает его, потому что выглядит наивно и беспомощно…
Я знаю, как он разборчив в друзьях, но зато нет друга преданнее его. У нее же тысяча друзей, она якшается со всем Парижем да еще с жителями провинции, но именно якшается, потому что нельзя быть другом всех и каждого. Она уверена, что у него слабость к религии, к мистике, что он совсем не знает жизни, а в действительности его ум куда яснее, зорче, острее, его мышление куда более последовательно, чем ее, ибо она все время бросается из одной философской крайности в другую, страшно во всем запутывается и, по существу, гораздо легче поддается религиозным влияниям, чем он. Вообще, несмотря на все ее свободолюбивые теории, она подвержена предрассудкам, и самые ее принципы разрушения общественных основ есть своеобразный предрассудок. Ибо нельзя только разрушать. Надо и создавать. Она осмеливается считать себя сильнее его и относиться к нему снисходительно не только потому, что он моложе. Все эти «Шип-Шипы» и «Шопинетты», которыми она так обильно награждает его, свидетельствуют о чувстве превосходства якобы сильной и закаленной души над слабой, нежной, «не созданной для нашего мира». Она думает, что если у нее кожа носорога, а он весьма чувствителен, то это значит, что он слабее. Конечно, ее здоровье в лучшем, несравненно лучшем состоянии, но тем более надо удивляться могучему духу, который преодолевает физический недуг и создает такие ценности!
Она, такая здоровая и воображающая себя душевно сильной, жалуется всем на неприятности и кричит всем о своем счастье, а он, чувствуя сильнее, чем она, и, стало быть, страдая всегда больше и глубже, остается «самым спрятанным» человеком на свете, как она сама выразилась, и при всем этом внешне спокойным, даже веселым и внимательным ко всем. Он-то никогда не жалуется. Его сила воли огромна.
Она необычайно многословна, об ее увлечениях знает весь свет, она говорит о любви с пафосом, знает все законы страстей и трактует их устно и печатно, но не признает верности, а он, скупой на слова, чуждающийся излияний, ненавидящий фразу, умеет быть верным, как никто. Вся беда именно в том, что прежде, когда он был ослеплен ею, он мог еще расстаться с ней, а теперь, когда он наполовину разочарован – я ведь вижу это! – он не оторвется от нее, потому что сознание долга в таких людях, как он, только увеличивает привязанность.