"Сколько времени я не видел себя в зеркале? Все годы заточения. Лишь несколько мимолетных отражений в стеклах, когда меня водили в тюремную канцелярию, да еще зыбкие отражения в лужах. Знаком ли я сейчас с самим собой? Все мы плохо знаем себя и еще хуже представляем себя со стороны. Не заметим своего двойника, если он пройдет мимо. Не узнать своего голоса, раздавшегося в коридоре, за стеной; вот так мы не узнаем своего голоса, записанного на граммофонную пластинку. Так каждый лишен возможности увидеть себя спящим...
Кажется, я сгорбился, а все негодная привычка мерить шагами камеру, опустив голову, заложив руки за спину. Кажется, сильно поседел. Узнают ли меня близкие? "Я уже столько раз видела тебя входящим в дом, что верю скоро ты вернешься на самом деле", - писала Надя еще два года назад. Не переговорить будет с Надей обо всем ни за день, ни за неделю. А впрочем, никто не знает, как это произойдет. Узник из камеры No 6, наборщик типографии, где печаталась "Унита", рассказывал о встрече с семьей после двухлетней разлуки. Прошло лишь несколько минут, и он с ужасом убедился, что беседа иссякла, что он и жена стали повторяться, твердить одно и то же. И едва он привык к жизни на воле, вошел в семью, почувствовал себя уверенно у наборной кассы, - его снова схватили чернорубашечники.
Отвыкают от самых близких людей, отвыкают не только от плохого, но, и от хорошего. Наборщик рассказывал: выйдя первый раз из тюрьмы, он не мог спать на мягкой постели, на мягкой подушке.
Интересно, от чего я успел отвыкнуть за эти годы, от чего отучился? Может, уже не умею плавать? Ездить на велосипеде? Бегать? Или рука разучилась держать штурвал, чертежный карандаш? Столько лет пишу тюремным стилем, недоговаривая что-то, скрытничая и таясь, обращаясь к иносказаниям и намекам. Научусь ли писать без оглядки на капо диретторе? Да и до тюрьмы столько лет приходилось писать с оглядкой!"
В то утро он проснулся, дрожа от восторга, с предощущением пронзительного счастья.
Последнее пробуждение в камере. Последнее утро в тюрьме. Последний взгляд на небо, перечеркнутое решеткой.
Накануне Кертнер сдал книги в тюремную библиотеку, в том числе и полученные с воли книги на испанском языке; по ним он упражнялся в сравнительных переводах на французский, итальянский и немецкий.
Этьен собрал свой узелок. Он хорошо помнил, как однажды Карузо вошел в камеру No 2 и вызвал соседа с вещами. "К капо гвардиа?" - спросил растерянно сосед. "Нет, за ворота", - пояснил Карузо. А сосед растерялся, никак не мог собрать своих жалких вещей, передвигал тумбочку, хватался за миску, взбивал трухлявую подушку, ворошил убогий матрац, хотел сделать его помягче.
Счет пошел на часы. Самые длинные часы, какие Этьен провел в тюрьме. Боже мой, ему осталось мучиться в каменном мешке еще шесть-семь часов, где набраться терпения и выдержки, чтобы прожить эти самые шесть-семь часов?
Раньше чем разнесут хлеб и воду, за ним никто не явится.
"Сколько лет я прожил по среднеевропейскому времени? Жил по этому времени последние годы в Западной Европе и прожил три года в тюрьме. Какое волнение овладевает тобой каждый раз, когда возвращаешься из-за рубежа и переводишь часы на московское время, на два часа вперед! Значит, к годам этой последней командировки нужно будет прибавить еще два часа..."
Он развернул Библию - она лежала во всех камерах, как непременный инвентарь, - и попытался скоротать время за чтением, но быстро захлопнул книгу.
Наконец-то принесли хлеб и воду! Сегодня Этьен решил скормить воробьиному племени весь хлеб - самому обедать в тюрьме уже не придется.
Накрошил хлеб, насыпал крошки на подоконник - последний завтрак, приготовленный для пернатых приятелей. Завтра они слетятся к знакомому оконцу и тщетно будут ждать угощения. Воробьи все годы пользовались симпатией Этьена, эти шустрые птахи ему гораздо милее, чем голуби. Он не любил голубей, которые иногда тоже залетали в "волчью пасть". Кто сочинил сказку о голубиной кротости? Супруги голуби не прочь поворковать, это верно, но вообще-то голубь птица драчливая, жадная, прожорливая и злющая. Сегодня голуби не подлетали к его оконцу, не разбойничали, не обижали воробышков.
Уже весь хлеб без остатка скормлен птицам, а в камере узника 2722 никто не появился. Что бы это значило?
Он снова взялся за Библию, но слова не доходили до сознания.
Бегал по камере, прислушивался, останавливался, чтобы унять сердцебиение, и снова прислушивался, хотя прислушиваться было не к чему. В коридоре и на всем этаже у Рака-отшельника царила гнетущая, беспощадная тишина.
Каждый дальний отголосок, слабый отзвук тюремной жизни вызывал нервную дрожь.
Вот-вот послышатся шаги, загремит засов, заскрипит замок, откроется дверь, войдет Рак-отшельник, а то и капо гвардиа, Кертнеру подадут ту самую, отчаянно-радостную команду, и он возьмет в руку свой тщедушный узелок с "имуществом".
Кто бы мог подумать, что последний день будет полон таких мучений? Все равно что бесконечно ждать экзамена, от которого зависит вся твоя жизнь. Или сидеть в ожидании допроса и слышать крики, стоны истязаемых, вызванных на допрос до тебя. Или сидеть у двери операционной, ждать, когда тебя положат на стол и станут резать без наркоза, - в общем, пребывать в напряженном ожидании не минуты и даже не часы, а длинные-предлинные сутки.
Приступ ожесточенной тоски не проходил.
Снова шаги в коридоре, сейчас за ним придут.
За ним пришли, но, как ни в чем не бывало, вызвали на прогулку. Он еще раз попрощается с чахлой травой в каменных щелях, с персиковым деревцом в углу тюремного двора.
Он всматривался в лица тюремных надзирателей - может, прочитает свою судьбу? Но лица тюремщиков были, как всегда, непроницаемы, сумрачны. Может, они сами ничего не знали, а может, профессионально скрывали все от узника 2722.
Вернулся в камеру и вновь стал с содроганием и ужасом ждать. Время идет к обеду, вот-вот начнут раздавать баланду, к которой он легкомысленно не оставил ломтика хлеба. Ведь если принесут обед, значит, его не сняли с довольствия, значит, администрация продолжает числить его и сегодня среди заключенных.
Правильно ли он следил за календарем, не сбился ли со счета, отсчитывая дни? С ним уже дважды приключалось такое в Риме, в "Реджина чели". Может, не десять, а только девять дней просидел он тут, в одиночке?
Загремел засов, повернулся ключ, откинулась дощатая форточка с глазком, и Рак-отшельник протянул руку за пустой миской, которую узнику надлежало уже приготовить.
Машинально подал Кертнер миску, так же машинально взял ее, полную. Он спросил у Рака-отшельника, какое сегодня число - одиннадцатое или двенадцатое, но тот лишь помотал головой, прикрыв притом глаза, будто захлопнул сразу две щелки в двери, два "спиончино".