Жили покойно, хозяева почти не беспокоили их, но однажды — какой вдруг поднялся переполох! В их спальню неожиданно с криками ворвались обе служанки во главе с самой хозяйкой и начали отодвигать стулья, заглядывать под стол, под кровать — оказалось, в комнату (они только что видели это своими собственными глазами) вбежала Piccola bestia — ядовитый паук, тарантул. Искали в постели, в бельевом шкафу — безрезультатно.
Одна только мысль о том, что где-то здесь, рядом с тобой, может быть, и совсем рядом, невидимая тебе, но видящая тебя, ночует эта маленькая омерзительная тварь, вызывала чувство гадливости, и в самом деле — ваша жизнь, жизнь любимого человека, судьба еще не родившегося, только готовящегося к жизни существа, зависят сейчас от инстинктов или даже не поддающихся логике человеческого сознания капризов мелкой, но ядовитой гадины.
Между тем приближался срок родин Анны Григорьевны, и нужно было подумать о переезде на новое место, где можно было бы свободно объясниться по-немецки или французски, так как итальянским ни Федор Михайлович, ни Анна Григорьевна не владели. Достоевскому пришлась по душе мысль о Праге.
После десятисуточного путешествия добрались наконец до города, будто возникшего из детской сказки о принцессах и чудесных замках, — Прага. Увы, меблированные комнаты сдавались здесь только одиноким, люди же семейные должны были снимать квартиры, которые еще нужно было обставлять мебелью, пришлось бы обзаводиться целым хозяйством, бельем, посудой — мало ли что потребуется, тем более имея в виду скорое появление малыша, а откуда взять средства на все это? Так что, как ни печально, но пришлось оставить мечты о Праге, о возможности сближения с деятелями движения славянского возрождения и отправляться в прежние обжитые уже ими места — в Дрезден.
Здесь 14 сентября 1869 года и родилась их вторая дочь — назвали ее Любовью. «...Все обошлось благополучно, — писал Федор Михайлович Майкову, — и ребенок большой, здоровый и красавица». Красавице, правда, было всего три дня, но отец переживает событие восторженно, даже убежденного холостяка Страхова корит: «Ах, зачем вы не женаты, и зачем у вас нет ребенка, многоуважаемый Николай Николаевич? Клянусь вам, что в этом три четвертых счастья жизненного, а в остальном разве — одна четверть». Хлопот, конечно, прибавилось, но многие из них как раз и доставляли главную радость: выкупать, убаюкать на руках свое маленькое создание, родное дитя; Анна Григорьевна видела, что наконец снова подарила мужу настоящее счастье.
Тревожные вести несли из России русские и особенно немецкие газеты: смутно передавались слухи о будто бы зреющей в подспуде общества революции, о покрытой сетью тайных обществ стране, готовящейся к взрыву, о брожении умов, шатании нравственных устоев. В середине октября приехавший на каникулы в Дрезден брат Анны Григорьевны, студент Московской сельскохозяйственной академии, подтвердил многие из слухов, во всяком случае, касающихся студенческой среды. Тем решительней вставала необходимость вернуться в Россию — видеть все своими глазами, на слухах-то далеко не уедешь. А тут еще дочитал наконец «Войну и мир» — возбудился до крайности: сам ведь подумывал о поэме в форме романа, а тут вон она, уже создана, и гениально. Чувствовал в Толстом единственного, пожалуй, в современной литературе достойного соперника-соревнователя. И все же толстовская эпопея воссоздает жизнь отошедшую — ныне совсем иная жизнь, кто дерзнет на поэму о настоящем и в формах, соответствующих законам и духу новой действительности? Нет, тут не героическое прошлое, тут современный хаос; не отлежавшиеся, гармонизированные формы минувшего воссоздавать и противопоставлять их хаосу настоящего потребно, но в самом этом хаосе и разложении прозревать зародыши нового созидания — вот что сейчас главное для художника. Хватит ли только сил на то и таланта?.. Может, «Атеизм» и решит такую задачу? Чем больше думал о новом, не дающем покоя замысле, тем более убеждался — нереален, да и не совсем его: идея «Атеизма», как он мыслился, требовала скорее исторической эпопеи, а он всегда ощущал историю не столько длящейся, сколько собранной в тугой узел современности: здесь и все прошлое, здесь и будущее, как хлеб в зерне, как дуб в желуде — в каждом мгновении сосредоточена вечность, нужно только угадать, узреть ее. Теперь замысел «Атеизма» виделся ему несколько иначе: всю историю человечества представить как историю человека, историю его духовных борений, исканий, падений, бездн, неверия, отрицаний и возрождения души человеческой. Всю жизнь будет мучиться главным вопросом, главной тайной бытия — вопросом, который измучивал и самого Достоевского: есть Бог или нет? Отсюда ответы и на все другие вопросы — и о смысле жизни, и о назначении человека на земле, и о всех ценностях, и о природе совести... Он проведет героя от рождения, от ангельской невинности, первозданной младенческой гармонии внутреннего мира до первых искушений сердца, сознания и тела, через страсти, все формы соблазнов жизни, через разврат, наконец, через чудовищные уклонения сознания, книжные мечты и высокомерие, доходящее до презрения и гадливости к другим людям, через идею — страсть владычества, безмерного и беспрекословного над людьми, над всем человечеством и миром. Героем его овладеет бесовская страсть — стать величайшим и первейшим из всех людей, любыми средствами — непомерной гордыней, накоплением богатства: он встретит Ростовщика, Вечного Ростовщика, который сделается его идеалом, его богом.
Да, властью денег можно добиться многого, но он пойдет дальше, путем инквизиторского самоутверждения — он захочет заменить собой самого бога, станет фанатиком-атеистом во имя утверждения новой религии самообожения. О, это будет великий грешник...
Поэма теперь мыслилась в форме «Жития», наиболее соответствующей новому замыслу. Но житие — жизнь вечная, жизнь великая, жизнь праведная, ставшая идеалом, освященная признанием современников и потомков — святая жизнь. «Житие великого грешника»37 — так определилась теперь внутренняя идея замысла, так решил и назвать будущую эпопею. Житие требовало преображения грешника, его духовной победы над грехом, над собой, как бы второго рождения.
Человек он будет страстный, оттого и мятущийся, без твердой духовной опоры: без веры человек не может, во что же верить ему? В деньги? Ему нравственная, твердая точка опоры нужна, а коли «бога нет», то его нужно выдумать — отсюда, пожалуй, и в хлыстовство пойдет — тоже ведь форма нигилизма, иезуитизма, даже похуже: каждый вправе объявить себя Христом или Саваофом, а одну из своих радетельниц — хлыстовской богородицей, — вот вам и «я сам бог», и не себе только, а все обязаны богом тебя почитать. Вот тут-то и пригодится ему философия современного позитивизма господина Конта, эта своеобразная атеистическая религия для масс; для себя — религия самообожения, для человечества — позитивизм: масса обязана жить по этой философской программе, главное — чтобы не имела знаний больше, нежели сколько нужно ей для собственного блага, дабы не рассуждала слишком много. Человек с самой колыбели должен систематически превратиться в автомат, который станет не только поступать, но даже и чувствовать и думать исключительно так, как того потребуют новые боги устроенного по системе Конта общества, — тогда-то человечество и сделается наконец счастливым и навсегда... Кажется, так характеризовал Писарев эту новейшую идею социального переустройства, заметив при этом, что до подобного уровня не поднимался еще ни один теоретик деспотизма в целом мире... Достоевскому запомнились статьи молодого критика, полемизировавшего с автором нового проекта осчастливить человечество.