— Не знаю, — сказал я, обращаясь к правым, — может быть, именно к этим способам хотят прибегнуть в борьбе с блоком, но ведь тогда во главе народа стал Минин… Мне кажется, что это не по вашему плечу шуба…
На это П. В. Новицкий воскликнул:
— А по вас Бейлисовые ермолки!
— Минин говорил, — продолжал я, — отдадим все самое дорогое, заложим жен и детей. А вы? Что вы способны пожертвовать, когда не хотите уступить тех скромных предложений, на которых объединилось большинство, слывущее здесь под названием блока.
Они смолчали…
* * *
Так развертывалась эта психическая битва на два фронта. Мне, убежденному монархисту, приходилось вести тяжкую безнадежно трагическую борьбу не только с правительством монарха, за которого я готов был отдать свою жизнь, но и со своими бывшими единомышленниками, считавшими меня ренегатом, предателем их монархических идей, понимаемых ими слишком узко, слишком слепо. Они не видели той пропасти, куда катились…
Во имя чего же я боролся? Во имя спасения страны, во имя спасения династии, без которой я не мыслил существование России. Поистине эта борьба была трагической, ибо я уже тогда предчувствовал ее исход, видел всю ее безнадежность, всю обреченность всех и вся. Трагизм этот усугублялся тем, что верховная власть, по-видимому, тоже была слепа, не видела или, может, не хотела видеть раскрывающейся перед нею бездны…
Неужели же никто не в силах был их вразумить?! Ведь нельзя же так, нельзя же было раздражать людей, страну, народ, льющий свою кровь без края, без счета. Неужели эта кровь не имела своих прав? Неужели эти безгласные жертвы не имели права голоса?
Не все ли равно, в конце концов, какой «святочный дед» Штюрмер? Допустим, что он самый честный из честных. Но, если, правильно или нет, страна помешалась на «людях, заслуживающих доверия», почему их не попробовать? Отчего их было не назначить?..
Допустим, что эти люди доверия были плохи. Но ведь «Столыпина» не было на горизонте. Допустим, Милюков — ничтожество… Но ведь не ничтожнее же он Штюрмера… Откуда было такое упрямство? Какое разумное основание здесь, какое?
Совершалось нечто трансцендентально иррациональное…
Имя ему — Распутин!
Есть нечто, перед чем бессильно опускаются руки… кто хочет себя погубить, тот погубит.
Есть страшный червь, который точит, словно шашель, ствол России. Уж всю сердцевину изъел, уже и ствола нет. Лишь только одна трехсотлетняя кора еле держится… И тут лекарства нет… Здесь бороться нельзя… Это то, что убивает…
* * *
27 сентября 1967 года в Париже в возрасте восьмидесяти лет скончался человек, вошедший в историю как один из организаторов убийства Распутина.
В двадцать втором номере журнала «Огонек» от 30 мая 1965 года я прочел статью В. П. Владимирова «Встреча на улице Пьер-Герен». Там описано свидание автора в Париже с этим человеком. Его полный титул — князь Феликс Феликсович Юсупов, граф Сумароков-Эльстон.
Феликс Феликсович рассказал Владимирову о кошмарном дне 16 декабря 1916 года, или, точнее сказать, ночи, когда им был убит Распутин. В связи с этим я вспомнил все то, что хотелось бы забыть. Вспомнил и перечел, что рассказано о Распутине в книжке «Дни», написанной мною всего пять лет спустя после страшного события. Этот текст, несколько сокращенный, я и предлагаю вниманию читателя. Тогда все еще было в памяти живо. Сейчас я не мог бы так написать.
* * *
Место действия — «у камина». Пьют кофе — чистый «мокко». Действующие лица: она и он. Она — немолодая дама, он — пожилой господин. Образ их мыслей возвышается над вульгарной Россией. Так как они порядочные люди, то они говорят только о том, о чем сейчас в Петрограде говорить «принято».
— Я знаю это, — сказала она, — от… (тут следует длинная ариаднина нить из кузин и невесток). И вот что я вам скажу: она очень умна… Она гораздо выше всего окружающего. Все, кто пробовал с ней говорить, были поражены…
— Чем? — спросил он.
— Да вот ее умом, уменьем спорить… она всех разбивает… Ей ничего нельзя доказать… В особенности она с пренебрежением относится именно к нам… ну, словом, к Петербургу… Как-то с ней заговорили на эти темы… Попробовали высказать взгляды… Я там не знаю, о русском народе, словом… Она иронически спросила: «Вы что же, это во время бриджа узнали? Вам сказал ваш двоюродный брат? Или ваша невестка?» Она презирает мнение петербургских дам, считает, что они русского народа совершенно не знают…
— А Императрица знает? Через Распутина?
— Да, через Распутина… но и, кроме того… Она ведь ведет обширнейшую переписку с разными лицами. Получает массу писем от, так сказать, самых простых людей… И по этим письмам судит о народе… Она уверена, что простой народ ее обожает… А то, что иногда решаются докладывать Государю, — это все ложь, по ее мнению… Вы знаете, конечно, про княгиню В.?
— В. написала письмо Государыне. Очень откровенное… И ей приказано выехать из Петрограда. Это верно? — спросил он.
— Да, ей и ему… Он? Вы его знаете — это бывший министр земледелия. Но В. написала это не от себя… Она там в письме говорит, что это мнение целого ряда русских женщин… Словом, это, так сказать, протест…
— В письме говорится про Распутина?
— Да, конечно… Между прочим, я хотела вас просить, что вы думаете об этом… словом, о Распутине?
— Что я думаю?.. Во-первых, я должен сказать, что я не верю в то, что говорят и что повторять неприятно.
— Не верите? У вас есть данные?
— Данные? Как вам сказать… то, во-первых, до такой степени чудовищно, что именно те, кто в это верят, должны бы были иметь данные.
— Но репутация Распутина? — спросила она.
— Ну что же репутация?.. Все это не мешает ему быть мужиком умным и хитрым… Он держит себя в границах там, где нужно… Кроме того, если бы это было… Ведь Императрицу так много людей ненавидят… Неужели бы не нашлось лиц, которые бы раскрыли глаза Государю?
— Но если Государь знает, но не хочет?
— Если Государь знает, но не хочет, — то революции не миновать. Такого безволия монархам не прощают… Но я не верю, — нет, я не верю. Не знаю, быть может, это покажется слишком самоуверенным — судить на основании такого непродолжительного впечатления, но у меня составилось личное мнение о ней самой, которое совершенно не вмещается, — нет, не вмещается.
— Вы говорили с ней?
— Да, один раз.
— Что она вам сказала?
— Меня кто-то представил, объяснив, что я от такой-то губернии. Она протянула мне руку… Затем я увидел довольно беспомощные глаза и улыбку — принужденную улыбку, от которой, если позволено будет мне так выразиться, ее английское лицо вдруг стало немецким… Затем она сказала, как бы с некоторым отчаянием…