В сентябре у меня начались занятия в университете. Валентин стал появляться чаще, приносил цветы, приглашал в театр. Через несколько месяцев он сделал предложение. Если б не война, если б было больше молодых людей и можно было выбирать, я бы вряд ли согласилась. Но с реальностью нужно было считаться.
Весна 1945-го, окончание войны — это было время эйфории, все взывало к жизни, к ее естественному продолжению. К осени многие женщины обнаружили, что беременны. После четырех лет холода, голода, смертей и страданий зарождение новой жизни воодушевляло и примиряло с действительностью. Мне тоже хотелось иметь детей. Я росла единственным ребенком в семье и решила, что у меня будет по крайней мере трое.
Разочарование, которое я испытала в первый год учебы в университете, побуждало искать какой-то выход. Того, что я уже придумала, было недостаточно, чтоб заполнить жизнь. Нужно было что-то личное, только мое. Появилась перспектива создать семью, я решила выйти замуж и убедила себя, что влюблена.
* * *
В августе 1946 года в «Правде» было опубликовано Постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград», направленное на борьбу с безыдейностью и аполитичностью в литературе. Секретарь ЦК партии Жданов называл Анну Ахматову «представительницей пустой, салонной поэзии, реакционного литературного болота», «старорежимной барынькой» и даже «полумонахиней-полублудницей».
К тому времени я уже знала, что Ахматова выросла в Царском Селе, где Пушкин учился в лицее и где размещалась летняя резиденция царской семьи. Ахматова была замужем за Гумилевым. После революции могла эмигрировать, но не уехала, осталась. И дорого заплатила за это. С 1923-го по 1940 год ее почти не печатали. И вот теперь на страницах «Правды» тонкую, грациозную, неповторимую Ахматову, эту балерину строфы и рифмы, ядовито шельмуют последними словами и обвиняют во всех смертных грехах.
Я достала с верхней полки три тонких томика: «Четки», «Белая стая», «Anno Domini». Стихи эти я знала наизусть, часто повторяла их про себя. Если они опасны, то не более чем, скажем, облака в весенний день. Но опасно теперь держать их здесь. Я убрала дорогие мне книги в ящик письменного стола, на самое дно, заложив сверху бумагами. Если б я знала хоть одну молитву, может, мне стало бы легче…
* * *
Обвинения Жданова в адрес Ахматовой и писателя-сатирика Михаила Зощенко положили конец современной литературе.
Уже с тридцатых годов в библиотеках проводились чистки. Изымались книги, написанные немарксистами и «врагами народа», а также книги, в которых таковые упоминались без должного осуждения. Лет за десять библиотечные полки опустели. Невозможно было найти первоисточники для глубокого изучения русского революционного движения. Книги по русской философии и общественной мысли периода с 1860-го по 1940 год были буквально выметены. Не осталось и следа от политических партий России, даже материалы о большевиках начинались с 1940 года.
Теперь все газеты, журналы и книги были посвящены прославлению товарища Сталина, Коммунистической партии, Советской Родины, великого русского народа и наших доблестных Вооруженных сил. Ни одна книга не должна была быть безыдейной. Просто любовная история, лирическое стихотворение или приключенческая повесть не имели больше права на существование, если не несли в себе идеологический заряд. Отвлеченные от идеологии литературные произведения к печати не принимались и расценивались как «буржуазный ревизионизм».
В то время я еще ничего не читала из Цветаевой, Гумилева, Мандельштама. Зарубежные авторы тоже были запрещены, они попали под другую кампанию — «низкопоклонство перед Западом». Эта кампания выходила за рамки литературы. В один прекрасный день страна обнаружила, что «французская» булка теперь называется «городской». «Меню» заменили неблагозвучным словом «разблюдовка», а конфеты «Американский орех» превратились в «Южный орех».
Моему мужу нравилось расхваливать летательный аппарат Можайского, который был изобретен раньше, чем самолет братьев Райт. «Замечательная машина, — говаривал Валентин. — Прекрасная машина. Только одна проблема — не летает». Официально утверждалось, что радио изобрел Попов, электрическую лампочку — Яблочков, а паровой двигатель — Черепановы. Зарубежные изобретатели не упоминались даже в учебниках. Оказывается, и танк был изобретен славянами — еще в тринадцатом веке они запрягали лошадь в деревянную телегу. Позже эту идею украли и использовали на Западе.
Подобные утверждения породили серию анекдотов.
Русского, француза и немца попросили написать книги о слонах. Немец трудится над обстоятельным исследованием в трех томах под названием «Все о слонах». Француз сочиняет роман «Слоны и любовь». Русский пишет брошюру «Россия — родина слонов». В другом анекдоте Иван Грозный фигурировал как изобретатель рентгеновского аппарата, ведь это он говорил боярам: «Я вас насквозь вижу». Был еще рассказ об ученом, который защищал диссертацию, основанную на теории «великого физика Однокамушкина». Фамилия великого физика звучит вполне по-русски, но это буквальный перевод с немецкого фамилии «Эйнштейн». Не знаю, был ли это анекдот или реальный случай. Ходили слухи, что защита проваливалась, если в диссертации приводилось слишком много ссылок на работы зарубежных ученых.
Однажды я забежала к своей школьной подруге Беллочке Зинкевич.
— Как твоя сестра? — поинтересовалась я.
— Плохо, ее мужу дали десять лет лагерей за анекдот.
И она рассказала этот анекдот.
Встречаются два москвича в 2000 году. «Где ты пропадал так долго?» — спрашивает один. «Я все это время был на Красной площади, рассматривал виселицы», — отвечает другой. «Зачем?» — «Да просто чтоб не забыть форму буквы „Г“. Все остальные я уже забыл».
Сталинская кампания по созданию человека нового, социалистического типа охватила все сферы жизни, так что логично было предположить, что очередной ее мишенью станет русский алфавит. Я рассказала анекдот мужу, он рассказал близким друзьям. Я рассказала анекдот двум — трем подругам, они в свою очередь рассказали своим друзьям. Каждый из нас рисковал получить десять лет лагерей.
Несмотря на анекдоты, мы продолжали верить, что марксизм — самое прогрессивное учение, а социализм — светлое будущее человечества. Я верила, потому что слышала это от своих родителей. Я же не ровня Карлу Марксу, чтоб предложить что-то другое, получше. Я не создатель новых учений.
* * *
Узнав, что я беременна, Валентин отказался от гражданского статуса. Содержать жену-студентку и младенца недешево, и лучше получать стипендию аспиранта военной академии, а не Московского университета. Зная его нелюбовь к армии, я понимала, какая это огромная жертва с его стороны. Понимала и очень ценила. Весь год после рождения Сережи я металась между занятиями в университете и домашними делами, пытаясь и лекции не пропускать и успевать стирать пеленки. Я постоянно испытывала или голод, или сильную усталость, а чаще и то и другое одновременно. Шел второй год после войны, у нас на столе ничего, кроме картошки и макарон, не было. При таком питании обычные материнские заботы так меня изматывали, что часто я засыпала во время кормления. Зато на какое-то время я могла забыть о русском революционном движении, социальной справедливости и недостойных людях, проникших в ряды партии ради карьеры.