Итальянцы тоже любят насмешку и критику. Но еще больше они склонны восхищаться, они любуются, они думают глазами. Они доверяют своим чувствам больше, чем интеллекту. Я знаю их, как будто бы они были моими детьми. Они актеры, которым нужна сцена. Сначала эта сцена — все, что лежит около Средиземного моря. Это море — это ее элемент. «Per noi e la vita» — «Но для нас это жизнь» — кричал Муссолини британцам, «не просто дорога, как для вас!» И итальянцы хотят это море для себя, море и его проливы. То, что лежит по ту сторону, принадлежит чужеземцам или варварам. И мы тоже варвары для них. Все еще. Они нуждаются в нас, так как мы — более сильные, потому они восхищаются нами, но в то же время они боятся нас и, кроме того, презирают нас. Все в одном. Мы непонятны для них — именно как варвары, не знающие меры.
Однако для южных итальянцев не знающими меры кажутся уже даже итальянцы севера. «Sono tedeschi, non hanno cuore» — «они как немцы, у них нет сердца» — так сказал в Пьяенце один карабинер-южанин. Обратным примером этого была одна женщина родом из Милана, работавшая секретарем отеля во внутренней части Сицилии. Она встретила меня, сияя от радости, как своего земляка. И для нее не имело значение, что я вовсе не итальянец. Я был с севера, я не был сицилийцем! А потом Бомбелли, пьемонтец — он был подполковником — с живой жестикуляцией объяснял мне так: — «Da Pisa ad Ancona» — от Пизы до Анконы, после этой линии Италия прекращает быть Италией. Южнее этой линии живут только африканцы. Ему тоже были ближе мы, немцы, хотя все еще и иностранцы, у нас все равно нет их меры, и мы подходим к ним не больше, чем англичане, их враги. У тех есть наша мера. Жаль только, что мы понимаем это, лишь когда воюем друг с другом.
Сегодня мы ведем войну здесь и ведем войну в Африке. Но только там она является такой, какой всегда должна быть война: война исключительно для солдат. Никаких горящих деревень, никаких бегущих женщин и никаких плачущих детей. Никаких растоптанных садов, никакой изувеченной природы. Только пустыня, и ты и другие. Никаких перебежчиков, никаких дезертиров. Нет ни одного, который не был бы там добровольно. Элита здесь, элита там. Соревнование равных, за которым, как за морскими сражениями можно наблюдать издалека. Некоторые с самым большим удовольствием остались бы там навсегда. Как «Томми», так и немцы. Это не земля одной страны, и не земля другой. Это ничейная земля. Кто полюбит Сахару, тот никогда больше не избавится от нее. Итальянцы называют таких людей «Insabbiati», «занесенные песком». Чем, однако, была бы даже Сахара без противника?
Ведь воюют не на жизнь, а на смерть, но все равно печалятся, когда нет другого, противника. У существования тогда сразу больше не было бы смысла. Один стал смыслом жизни другого. Я долго хранил под своим мундиром открытку, посланную английской матерью ее сыну. Она еще была окрашена его кровью. Его вытащили мертвым из его танка и передали открытку мне. Она сообщала о полете Рудольфа Гесса. Так что и соперничество связывает: но те, которые остаются в тылу, конечно, никогда не поймут этого.
В книге для чтения моего детства было стихотворение Фердинанда фон Саара, а в стихотворении том восклицание: «… врага чудесное войско…». Это было словом солдата. То войско было императорским, а битва, которую изображает Саар, была битвой под Кёниггрецем. Он сражался там как прусский офицер. Радость по поводу гордости и чести противника, в Ливии она еще есть. Под Соллумом британский командир, едва выбравшись из своего горящего танка, поздравил своего немецкого противника рукопожатием: «А fair fight!» — «честная борьба!». С этими словами он сдался. Представьте себе это здесь!
Раньше такое поведение соответствовало правилам: принц Евгений перед битвой переслал пару прекрасных отобранных белых коней в подарок своему противнику, маршалу Виллару. Он выиграл эту битву. Как полководец он знал, что речь шла для него о победе или поражении, но как человек он стоял выше этого. И это тоже было «мировоззрение», если хотите, мировоззрение для господ, но не для нашего времени. Теперь все как раз наоборот: Чем больше «мировоззрение», тем более жестокая война. Теперь тот, кто вступает в войну, слишком легко думает, что имеет право на все. За Бога, императора и отечество сражались лучше, более благородно, во всяком случае. Если кто придет сюда, то почувствует разницу. Тут чувствуют политику, чувствуют каждую минуту ее смертельную, животную серьезность. Тут больше боятся плена, чем смерти. В Африке они боятся плена только как скамейки штрафников в футболе: как исключения из игры…
Мне тут вспоминается один юный англичанин, один из тех, которые лучше были бы мне друзьями. Его звали Уилсон, он был лейтенантом, 22 года, родом из Лондона. Несколько минут назад его истребитель «Спитфайр» был еще в воздухе. Теперь он сидел напротив нашего офицера разведки. Он случайно был сыном одного из наших военачальников. Офицер спрашивал, что должен был спрашивать, англичанин отвечал, что он имел право говорить. От любых дальнейших показаний он отказывался. Это было ритуальной беседой. Одному из наших лейтенантов, студенту, который свободно говорил по-английски, поручили отвезти его назад в штаб армии. Дальняя поездка. Они должны были переночевать в итальянской части. Итальянцы не заметили, что человек в одежде летчика был пленным, и немец ради удовольствия решил не давать им этого понять. Их пригласили к столу, и пили за их здоровье. Никто там не говорил по-немецки, а немец с англичанином не говорили по-итальянски. Так они сидели бок о бок безмолвно, потому что говорить по-английски они не решались, только время от времени украдкой смотрели на друг друга — не без тихой улыбки.
Часто вояки замечали, что было бы очень здорово оказаться союзниками тех, кто по другую сторону фронта, или даже воевать вместе с ними, а не против них. Вероятно, то же самое думают тайком и кое-кто из «Томми». Но что тогда? Большая игра закончилась бы. Быть солдатом все равно требует противника. «Любите врагов ваших» — мы в Африке испытали эти слова на себе по-своему. По духу до сих пор еще королевско-прусская или королевско-вюртембергская армия против королевско-британской, да еще и посреди ливийской пустыни — где еще в мире бывает такое?
Две вещи делают войну интересной: место происшествия и противник. Он, прежде всего. Это он показывает нам наше лицо. Он в случае необходимости добивается от нас исключительного. Он определяет меру наших усилий. Только глупцы пытаются преуменьшать его успехи. Но они тем самым преуменьшают только свои собственные достижения. Если у противника не было героев, то с кем тогда мы должны были мериться силами? Их представления о войне могут быть порой совсем другими, чем наши. Другие народы — разные, и их политика тоже другая. Какая политика, например, казалась бы нам более лицемерной, чем как раз политика Англии! Но англичане, их небрежный вид, их поведение на улице и в обществе, их способность не принимать себя самих всерьез, они все-таки нам больше по душе, чем мы признаем.