Единое, начало и причина
«Время все берет и все дает; все меняется, и ничто не гибнет; лишь одно не может измениться; лишь одно вечно и всегда пребывает единое, подобное и торжественное самому себе» (23, стр. 7) — так в Париже в 1582 г. в посвящении к комедии «Подсвечник» провозглашал Бруно истины «философии рассвета». Позади был долгий путь мучительных поисков и раздумий. Вместе с доминиканским облачением были отброшены прочь схоластические дефиниции ангелического доктора Фомы.
В той борьбе, которая началась еще в стенах Сан-Доменико Маджоре, продолжалась в аудиториях европейских университетов и завершилась — завершилась ли? — на Поле цветов в Риме, центральное место занимала завещанная средневековью и Возрождению великим Стагиритом проблема материи и формы. То или иное решение ее в переводе с аристотелево-схоластической терминологии на современный философский язык лежало в основе решения таких коренных философских проблем, как соотношение материи и сознания, материи и движения, возможности и действительности.
В философии Аристотеля вечная и неуничтожимая материя — «первое подлежащее каждой вещи» — в отрыве от формы не обладает никакими свойствами, лишена источника движения и самостоятельного существования; она есть чистая возможность. И только форма — единственно активная сила — может придать ей действительное, реальное бытие. Форма как активное начало противостоит материи. Именно за это учение великого античного мыслителя удостоилось включения с соответствующими поправками в своды католического богословия. «В природе телесных вещей, — писал Фома Аквинат, — материя причастна бытию не сама по себе, а через форму». А потому — и тут уже протягивалась прямая нить от Аристотелевых уступок идеализму к религии — «вещи, состоящие из материи и формы, благодаря форме оказываются по своему бытию причастны к богу». В философии томизма за чистой формой признавалось самостоятельное существование: это в свою очередь позволяло прийти к творению мира богом «из ничего».
Еще в первые годы своего бунта против схоластики Бруно восстал против этого определения материи, отвергавшего за ней самостоятельное бытие и активное воздействие на формирование реального мира природы. «Материя не является каким-то почти ничем, т. е. чистой возможностью, голой, без действительности, без силы и совершенства» (8, стр. 264), — писал он в диалоге «О причине, начале и едином». «Нельзя и выдумать ничего ничтожнее, чем эта первая материя Аристотеля», — заявлял он на диспуте в коллеже Камбре и пояснял, что главный порок определения материи в философии Стагирита — его чисто логический, а не физический характер. Материя Аристотеля, лишенная жизни и красок, есть не что иное, как логическая фикция (15, стр. 101–102); «нельзя считать ее чем-то вымышленным и как бы чисто логическим» (22, стр. 25).
Раскрывая внутреннюю противоречивость перипатетической философии, Бруно показывал, что понятие формы восходит к платоновским идеям и числам пифагорейцев: «Итак, пусть сколь угодно выдвигает Аристотель логическое различение материи и формы, ибо никогда он не сможет, оставаясь на позициях философии природы, доказать, что форма является действительным и физическим началом, разве что прибегнет к идеям, обратившись в платоника, или к числам — став пифагорейцем» (15, стр. 123).
Однако само по себе провозглашение первичности материи было еще не достаточным. Дело было не только в том, что объявить первоначалом, а в тех свойствах, которыми это начало обладает, Аристотелева материя не годилась для той роли, которую она должна была играть в Ноланской философии. Разработанное античными материалистами учение, согласно которому порождение вещей есть результат столкновения атомов, а «форма является не чем иным, как известными случайными расположениями материи» (8, стр. 226), не удовлетворило Ноланца.
За случайным расположением атомов, за непрерывным потоком меняющихся форм, возникающих и исчезающих, Бруно стремится увидеть некое внутреннее постоянство смены явлений. Выступив против схоластического отрицания материи, Бруно вместе с тем не принимал и низведения форм к неким случайным акциденциям материи. Он отвергал мнение средневекового еврейского философа-неоплатоника Авицеброна (Ибн-Гебироля), который рассматривал форму «как вещь уничтожимую, а не только изменяющуюся благодаря материи», «обесценивая и принижая» ее в сравнении с материей (8, стр. 236).
Этим стремлением глубже раскрыть постоянство закономерностей в природе пронизан первый опубликованный Бруно трактат «О тенях идей». При написании философской части этого произведения (мы оставляем пока в стороне его логическое и мнемоническое[3] содержание) Бруно использовал терминологию неоплатонической философии.
Неудержимый поток непрерывно меняющейся действительности, проходящей перед человеческим сознанием, лишает нас возможности видеть в самих этих вещах и явлениях подлинную сущность бытия, познать истинную природу мира. Между тем природе свойственны некие подлежащие углубленному рассмотрению постоянные законы. Вся внешняя противоречивость и разнообразие не скроют от пристального наблюдателя глубокой гармонии вселенной. И если разнообразие без внутренного порядка есть первозданный хаос, то в действительном мире, в гармонии различных и разнообразных его частей, заключен внутренний порядок и закон: «Ибо в связи различных частей состоит красота… в самом разнообразии вещей мы видим восхитительный порядок» (19, стр. 27). А в том, что «во всех вещах имеется порядок», Бруно не сомневается: «Ибо едино тело вселенского существа, един порядок и едино правление, едино начало и един конец…» (19, стр. 23).
Реальные вещи — это облачение идей; формы вещей восходят к идеям, определяющим постоянство форм материального мира. Казалось бы, куда уж дальше? Не прав ли американский исследователь Нельсон, видящий в Бруно типичного неоплатоника? (См. 77, стр. 168.)
И здесь возникает главная проблема: где же находятся эти формы — идеи, определяющие реальное бытие вещей зримого мира? По Платону, вне материального мира. По Плотину, вне материального мира, но путем постепенной эманации (истечения) от высшего бытия (бога) к небытию (материи) происходит порождение всех вещей. В ответе на этот вопрос, а не в терминологии следует искать ключ к решению проблемы, был ли Бруно неоплатоником.
Мы не найдем постоянства природных форм, пишет Бруно, «в идеальных отпечатках, отделенных от материи, ибо эти последние являются если не чудовищами, то хуже, чем чудовищами, — я хочу сказать — химерами и пустыми фантазиями» (8, стр. 269).