Лермонтов, как обычно, «возмущает спокойствие», что, надо полагать, является для него совершенно естественным стилем поведения. Декабрист Лорер писал, что «Лермонтов был душою общества и делал сильное впечатление на женский пол».
Вечером 8 июля Лермонтов и его друзья дали пятигорской публике бал в «гроте Дианы» возле Николаевских ванн.
Об этом бале вспоминает Лорер: «В июле месяце молодежь задумала дать бал пятигорской публике… Составилась подписка, и затея приняла громадные размеры. Вся молодежь дружно помогала в устройстве праздника, который 8 июля и был дан на одной из площадок аллеи у огромного грота, великолепно украшенного природой и искусством… Лермонтов необыкновенно много танцевал, да и все общество было как-то особенно настроено к веселью».
Выглядит все очень мило и просто: собралась молодежь, скинулась деньгами, потом долго танцевали… На самом деле бал в «гроте Дианы» был не просто развлечением — он еще представлял собой своего рода «пощечину общественному вкусу». Н. П. Раевский более детально рассказывает этот же эпизод. «Начало обычное»: решили устроить очередной бал в привычном месте — в гроте. На что князь Владимир Сергеевич Голицын (соратник Ермолова, командир, который представлял Лермонтова к награждению золотой саблей за храбрость) предложил устроить «настоящий бал» — в казенном Ботаническом саду. Лермонтов заметил, что не всем это удобно: казенный сад далеко за городом и затруднительно будет препроводить наших дам, усталых после танцев, позднею ночью обратно в город. Ведь биржевых-то дрожек в городе было три-четыре, а свои экипажи у кого были? Не на повозках же их тащить? «Здешних дикарей учить надо!» — сказал князь. Лермонтов был задет словами князя Голицына о людях, с которыми он был близок. Возвратившись домой, он поднял настоящий бунт. «Господа! — обратился он к своим друзьям. — На что нам непременно главенство князя на наших пикниках? Не хочет он быть у нас, — и не надо. Мы и без него сумеем справиться».
«Не скажи Михаил Юрьевич этих слов, никому бы из нас и в голову не пришло перечить Голицыну; а тут словно нас бес дернул, — прибавляет Раевский. — Мы принялись за дело с таким рвением, что праздник вышел — прелесть. Площадку перед гротом занесли досками для танцев, грот убрали зеленью, коврами, фонариками, а гостей звали по обыкновению с бульвара. Лермонтов был очень весел, не уходил в себя и от души шутил и смеялся…»
О поразительно хорошем настроении Лермонтова в тот день вспоминают все. Лорер пишет, что «Лермонтов необыкновенно много танцевал. Да и все общество было как-то особо настроено к веселию. После одного бешеного тура вальса Лермонтов, весь запыхавшийся от усталости, подошел ко мне и спросил:
— Видите ли вы даму Дмитриевского?.. Это его «Карие глаза»… Не правда ли, как она хороша?»
«Танцевали по песку, не боясь испортить ботинки, и разошлись по домам лишь с восходом солнца в сопровождении музыки», — вспоминает Эмилия Александровна.
Лермонтов «делал сильное впечатление на женский пол»: «много ухаживал за Идой Мусиной-Пушкиной» (Арнольди) и за «Прекрасной брюнеткой» (Екатериной Быховец, красивой дочерью калужской помещицы, которая жила напротив Верзилиных). Быховец тоже говорит, что Лермонтов был весел и провожал ее пешком. «Все молодые люди нас провожали с фонарями; один из них начал немного шалить. Лермонтов как cousine предложил сейчас мне руку; мы пошли скорей».
С Голицыным, который, в общем, Лермонтову никогда не был врагом — напротив, ценил его и как храброго офицера, и как прекраснейшего поэта, — вышло… нехорошо. На бал в «гроте Дианы» его не пригласили; более того — даже не дали ему знать. «Но ведь немыслимо же было, чтоб он не узнал о нашей проделке в таком маленьком городишке. Узнал князь и крепко разгневался — то он у нас голова был, а то вдруг и гостем не позван. Да и нехорошо это было…» — признает Раевский.
В ответ — «в отместку» — Голицын не пригласил «лермонтовскую банду» на собственный бал, который должен был состояться 15 июля, в день его именин, и именно в казенном саду (как он и предлагал с самого начала). Голицынский бал совершенно не удался, но об этом позже.
«Дикарь с большим кинжалом»
В кружке лермонтовских друзей велся «точный учет» всех приключений. Пикники, кавалькады, балы, поездки — все зарисовывалось. Рисовались и портреты действующих лиц. Васильчиков подробно описывает одну такую картинку: «Помню и себя, изображенного Лермонтовым, длинным и худым посреди бравых кавказцев. Поэт изобразил тоже самого себя маленьким, сутуловатым, как кошка вцепившимся в огромного коня, длинноногого Монго-Столыпина, серьезно сидевшего на лошади, а впереди всех красовавшегося Мартынова в черкеске, с длинным кинжалом. Все это гарцевало перед открытым окном, вероятно, дома Верзилиных. В окне видны три женские головки. Лермонтов, дававший всем меткие прозвища, называл Мартынова «дикарь с большим кинжалом» или «Горец с большим кинжалом» или просто «господин Кинжал». Он довел этот тип до такой простоты, что просто рисовал характерную кривую линию да длинный кинжал, и каждый тотчас узнавал, кого он изображает».
Мартынову вообще доставалось — в основном, возможно, за общую живописность облика и за обидчивость. С чувством юмора, особенно в том, что касалось лермонтовских шуточек, у Мартынова всегда дело обстояло плохо, еще с юношеских лет.
Мартынов приехал на Кавказ, будучи офицером Кавалергардского полка. Предполагалось, что он сейчас же сделает блестящую карьеру и всех поразит своей храбростью и тотчас получит чины и награды. За обеденным столом у генерал-адъютанта Граббе Мартынов высказал это намерение с детской простотой; Граббе немного посмеялся над самоуверенностью молодого офицера и объяснил ему, что на Кавказе «храбростью никого не удивишь». Награды здесь даются не так-то легко. В общем, Мартынова, человека внешне красивого, несколько помпезного, вместе с тем недалекого и чересчур убежденного в своих непревзойденных достоинствах, как говорят сейчас, обломали.
«Защитники» Мартынова любят повторять, что Лермонтов «сам нарвался» своими бесконечными издевками. Мол, допекал человека — ну и допек.
Однако стоит обратить внимание и на обратную сторону медали. Мартынов в общем-то «сам нарывался» на то, чтобы над ним смеялись. Дело в том, что Николай Соломонович чрезвычайно серьезно, практически благоговейно относился к собственной персоне. Он словно бы не жил, а нес драгоценного себя сквозь время и пространство. Костенецкий, состоявший в то время при штабе в Ставрополе, вспоминает, каков он был в 1839 году: «К нам на квартиру почти каждый день приходил Н. С. Мартынов. Это был очень красивый молодой гвардейский офицер, блондин со вздернутым немного носом и высокого роста. Он был всегда очень любезен, весел, порядочно пел под фортепиано романсы и полон надежд на свою будущность; он все мечтал о чинах и орденах и думал не иначе как дослужиться на Кавказе до генеральского чина. После он уехал в Гребенской казачий полк, куда он был прикомандирован, и в 1841 году я увидел его в Пятигорске. Но в каком положении! Вместо генеральского чина он был уже в отставке всего майором, не имел никакого ордена и из веселого и светского изящного молодого человека сделался каким-то дикарем, отрастил огромные бакенбарды, в простом черкесском костюме, с огромным кинжалом, в нахлобученной белой папахе, мрачный и молчаливый».