Как сейчас помню присланную мне голубовато-серую тетрадку, в которой на оберточного типа бумаге был напечатан манифест футуристов и ряд футуристических произведений Бурлюка, Крученых, Елены Гуро, Велемира Хлебникова и других исчезнувших из памяти поэтов. Назывался этот, кажется, первый сборник русских футуристов «Пощечина общественному мнению». Помещенный в нем манифест призывал к действенной ненависти, к старому поэтическому языку, к безудержному словотворчеству, к низвержению великих поэтов с корабля современности в морскую пучину. Надо ли говорить, что весь манифест был преисполнен совершенно непостижимым самообожанием и самовосхвалением. Помню, до чего я возмущался и до чего недоумевал, читая северянин-ское:
Я, гений Игорь Северянин, Своей победой упоен, Я повсемирно объэкранен, Я повсесердно утвержден.
В свое время все это казалось субъективным бредом сумасшедших, хотя частично и очень талантливых людей (ритм и синтаксис Маяковского меня сразу так же поразили, как и какая-то особенная музыкальность Хлебникова и своеобразная глубокомысленность нежных невнятиц Елены Гуро). Но вот прошли годы и стало ясно, что сквозь искусство футу
ристов пробивалась в жизнь величайшая тема новой истории, страшная тема большевистской революции, с ее футуристическим отрицанием неба и традиции, с ее разрушением общепринятого русского языка и заменой его интернационалистическим рев-жаргоном, с ее утопическим грюндерством, доверием к хаосу и даже с полною возможностью для вождя всемирного пролетариата именовать себя вслед за Велемиром Хлебниковым «президентом земного шара».
Провозглашая свои «благоглупости», как писали ? консервативные литературные критики, футуристы на самом деле зачинали великое ленинское безумие: кре- « пили паруса в ожидании чумных ветров революции. ?
В кубистическом портрете показательно искажал- * ся тот Божий образ в лице человека, над которым впоследствии так жестоко надругалась человеконена- " вистническая, большевистская власть. В кубистиче- 5 ских натюр-мортах и конструкциях явно предвосхи- I щались, как уже было указано Муратовым, формы ц тупорылых броневиков и танков, этих героев рево- « люционной улицы и современной войны. Где-то бро- ^ шенное Оскаром Уальдом замечание, что туманы Лон- |* дона являются подражанием акварелей Тернера, ко- С нечно, лишь эстетический парадокс, но то, что боль- ? шевизм представляет собою социал-политическое во- С площение того образа новой культуры, который впер- ; вые наметился в футуристическом искусстве, оспари- ¦ вать вряд ли возможно. Готовящиеся в истории сдви- ! ги всегда пророчески намечаются в искусстве.
Профетизм революционно-футуристического искусства звучал в «Привале комедиантов» весьма приглушенно. Бродячая собака в нем не лаяла, а послушно стояла на задних лапах у заставленных водками, винами и закусками столиков, за которыми кутила снобистическая буржуазия. Лишь после Октябрьского переворота она, взбесившись, вырвалась на улицу.
В интересных метрических стихах обращался товарищ Маяковский к красной гвардии, упрекая власть в том, что, ставя к стенке буржуев и белогвардейцев, она все еще щадит Рафаэлей и Пушкиных…
Я уже говорил, что в центре мероприятий, которыми Корнилов, Савинков и Фелоненко надеялись восстановить боеспособность армии и порядок в тылу, было полное восстановление смертной казни. Восстановленная сразу же после провала наступления в пределах действующих армий, она, по мысли нового Главнокомандующего и управляющего военным министерством, должна была быть распространена и на тыл.
Данное мною Савинкову при занятии поста Начальника политического управления согласие на защиту фронтовых расстрелов превращалось, таким образом, в готовность защищать «институт смертной казни» и в тылу.
Я знаю, многие меня не поймут, но мне важно сказать, что приятие смертной казни оказалось для меня возможным лишь потому, что незадолго до начала войны в моей личной жизни закончился тот сложный и тяжелый период, из которого я вынес твердое убеждение, что без готовности принесения в жертву своей и чужой жизни осилить жизни нельзя. Гуманное отношение к жизни тем и отличается от священного, что для первого отделяющая жизнь от смерти черта ни при каких условиях не преходима; второе же не всегда в праве остановиться перед этою чертою. В том ведь и состоит религиозная недостаточность всякого гуманитарного морализма, что он не в силах принять долга греха, как формулы, точно знаменующей трагическую глубину жизни. Осознав на
путях своей личной жизни необходимость преодоления черты, отделяющей добро от зла, жизнь от смерти, я уже без новой внутренней борьбы, хотя и с новою тяжестью в душе, принял пулеметы, как последнее средство защиты России.
И все же проведение в жизнь Савинковской программы стоило мне очень больших нравственных мук. Защищая смертную казнь в военной комиссии Совета, я почувствовал, что одно дело открытие пулеметного огня по самовольно уходящим с фронта большевистским ротам и совсем другое – смертная казнь по суду. Сколько я ни говорил себе, что приговор казнит действительно виновных, а пулемет косит многих и без разбору, мои глаза упорно сопротивлялись урав нению стрельбы и расстрела. На картину стрельбы по вооруженным повстанцам глаза с трудом подымались, но образ обезоруженного солдата, на которого по приказу начальства подымаются ружья, быть может сочувствующих ему товарищей, казался еще страшнее, чем развал армии и поругание России.
Несмотря на такое сопротивление неподкупных С глаз разумной точке зрения, я с отчаянием в душе продолжал проводить Савинковскую программу. О долге греха, как об основе христианской поли- О тики, мне еще придется говорить в последней главе з этой книги. Предваряя дальнейшие размышления, от- 5 мечу пока только то, что небывалое падение общест- ? венной нравственности в наши дни объясняется прежде всего тем, что современное сознание принимает смертную казнь не как глубочайшую трагедию, а бездумно и бесскорбно, как вполне нормальную государственную необходимость.
В прежние времена это было не так. С большим потрясением и нравственным удовлетворением прочел я недавно в «Истории моего современника» Владимира
Короленко страницы, посвященные казни русского офицера, но одновременно польского националиста за участие в восстании против царской власти. Короленко рассказывает, что исполнение смертного приговора, вынесенного его отцом, ожидалось населением небольшого города с непредставляемым ныне волнением. Черный помост за городом неотступно стоял у всех перед глазами. В утро казни, не знающая, куда деваться от ужаса и отчаяния, мать приговоренного (разве это было бы возможно в современной России?) пришла ожидать двенадцатого пушечного выстрела, с которым должен был умереть ее сын, в квартиру прокурора Короленко. Что могло внушить ей эту мысль, кроме чувства, что постичь ее боль глубже всех может человек, на которого судьба возложила страшный долг – убийство рожденного ею сына.