В дневниках Олега Борисова запечатлен такой эпизод:
«Ироничный, многомудрый Ефим… “У меня в последнее время странные роли, — пожаловался он мне. — За всех все объясняю, доигрываю… Озвучил только что бредовое кино: прежде чем они в кадре что-нибудь возьмут в рот, я за кадром все им разжевываю: “Информация к размышлению… информация к размышлению”. И так много серий… Меня даже прозвали Ефильмом Закадровичем. Слышал?”»
Эти слова были произнесены артистом незадолго до премьеры спектакля «Три мешка сорной пшеницы». В тот день роль Тулупова-старшего сопротивлялась, не давалась ему. Работа над ролью шла параллельно со съемками фильма «Семнадцать мгновений весны» («Информация к размышлению…», — голос Копеляна звучал на протяжении всех серий за кадром). И вот на прогоне, когда в зале были первые зрители, Товстоногов вдруг остановил репетицию: «Ефим, это неудачная попытка! Вы как не в своей тарелке! Потрудитесь начать снова!»…
«Ефим переживал, лицо стало зеленым. “Остановил прямо на публике, надо же…”, — едва слышно проворчал он и попросил небольшую паузу». После паузы все пошло нормально.
У Ефима Копеляна было по-особому выраженное чувство правды. Вот лишь одно свидетельство, во многом ироническое, но драгоценное для тех, кто любит этого замечательного артиста.
В дневнике Олега Борисова есть запись одного из разговоров с Копеляном: «Есть нарциссы, а есть… марсии. Меня так однажды окрестил Копелян. Мы пили коньяк у меня в гримуборной, он несколько раз заходил ко мне после “Чулимска”. “С одной стороны, в этом слове есть что-то марсианское, — говорит он, — непреклонное… С другой, понимаешь, это такие сатиры, как мы с тобой, покрытые шерстью… любят вино, забияки, немного похотливые… А главное, у них извечный спор с Аполлоном, — Копелян тут очень хитро на меня посмотрел и закурил трубку. — Мы ведь не боимся того, что с нас сдерут шкуру? Ни ты, ни я — хоть три шкуры. А с Марсия шкуру содрали. Они ведь — эти аполлончики — правды не любят… Когда мы с тобой помрем, знаешь, наши шкуры где-то там, у кабинета Товстоногова, должны вывесить. Так гласит предание. И они начнут шевелиться, если услышат хоть слово правды. И, наоборот, шевелиться не будут ни за что, если кругом будет ложь. Вот мы их как уделаем!”»
Среди театральных ролей Копеляна для меня самой памятной, оставившей на всю жизнь незаживший ожог в душе, стала роль полковника Вершинина в «Трех сестрах». Типичная военная выправка, отточенность каждого движения и — невыразимая тоска в глазах, абсолютно «штатская» приверженность к отвлеченным философствованиям. А еще — почти трагическая беспомощность перед жизнью, сложившейся так, как она сложилась…
Ефим Захарович Копелян умер слишком рано, так и не сыграв многих ролей, казалось бы, самой судьбой предназначенных именно ему в том пространстве, которое носит имя «театр Георгия Товстоногова». Умер вскоре после премьеры «Трех мешков сорной пшеницы», где сыграл старшего Тулупова.
Из дневника Олега Борисова 7 марта 1975 года:
«Голос помрежа призвал Копеляна на сцену (шли репетиции “Прошлым летом в Чулимске”. — Н. С.). “Ковель меня ждет, одноногого”, — он уже хотел заковылять на своем костыле, но вдруг решил уточнить, как правильнее: “заковылять” или «заковелять»? Мы оба заржали.
С того дня прошел год. Он вчера умер. Лечили живот, а потом поняли, что болело сердце. Наша медицина…»
Владислав Игнатьевич Стржельчик
Барственный красавец, покоритель сердец, рыцарь без страха и упрека. Не окажись этот молодой артист в труппе Большого драматического в момент прихода туда Товстоногова, скорее всего, ему пришлось бы большую часть жизни играть пылких любовников, красавцев-мужчин, щедро расточая модуляции своего красивого, бархатного голоса на декламацию вполне банальных признаний.
И даже в этом случае мы были бы вынуждены согласиться: талант Владислава Стржельчика далеко не ординарный.
Творческое общение с Георгием Александровичем Товстоноговым на протяжении десятилетий раскрыло этот талант в полной мере. Снимаясь в кино, на телевидении, Стржельчик, кажется, повсюду нес знак высочайшей культуры Большого драматического, знак его высокого стиля и четкой эстетической программы. А на родной сцене он творил подлинные чудеса…
Можно назвать наугад почти любую роль Стржельчика из его огромного послужного списка и — словно само собой напишется эссе, портрет этого персонажа в контексте спектакля, на фоне времени, на фоне театральной традиции.
«Цена» А. Миллера.
Грегори Соломон — неопрятный, с шумным дыханием, тусклым голосом старик, в лице которого еще различимы следы былой красоты и былого величия. Можно ли забыть, как он очищал от скорлупы и ел яйцо? — от рук артиста нельзя было оторваться вовсе не потому, что это был какой-то фокус. Нет! — в медленных движениях словно сведенных артритом пальцев читался портрет одинокого, никому не нужного старика, который доживает свою жизнь отнюдь не по инерции, а цепляясь за каждый миг, продлевая его мучительность и сладость.
«Божественная комедия» И. Штока.
Ангел Б. — кукольно-прелестный, начинающий полнеть от скуки неземного обитания небожитель. На вдохновенное предложение Бога: «Небо будем красить голубым!..» — этот ангел, по-секретарски послушно занося все для памяти в книжицу, деловито грассируя, уточнял: «А бордюрчик делать будем?» И столько наивной иронии, столько занудства штатного исполнителя прозвучит в этих словах, что и спустя десятилетия, вспомнив, не удержишься от улыбки.
«Амадеус» П. Шеффера.
Сальери — глубокий старик, спящий в кресле. Кажется, он ни на что уже не способен, просто тихо доживает отпущенный срок… Но вот медленно поднимается опущенная на грудь голова, раскрываются, словно слипшиеся, глаза и из-под век сверкает неожиданно такой огненный взгляд, что жутко становится. Ничего не прошло, не завершилось, он и сейчас вслед готов бросить, как смертоносное копье, свою ярость, свою месть. И когда действие опрокидывается назад, в воспоминания, в этом немощном старике просыпаются былые силы, былая мощь. Дай ему Господь вновь прожить жизнь — он ни от чего не отрекся бы…
«На всякого мудреца довольно простоты» А. Н. Островского.
Городулин — «молодой, важный господин», по Островскому, явлен в спектакле свежим еще мужчиной в современном понимании расцвета сил, лет сорокапяти — пятидесяти. Он обворожителен, уместен и незаменим в любой среде, куда впархивает, подобно яркой бабочке. Он легок, невесом, потому что полностью свободен от каких бы то ни было моральных установлений — свои речи (которые, к счастью, готов слагать для него Глумов) он будет произносить так же легко и равнодушно, умело имитируя вдохновение, потому что Городулин абсолютно самодостаточен; кружок «стариков» нужен ему как обозначение сферы неких предрассудков, с которыми следующему поколению исторически надлежит бороться; свой кружок нужен Городулину лишь для того, чтобы обозначить собственное участие в общественной жизни. Вне этих эмблем он чувствует себя гораздо более комфортно, бездумно порхая по городу от дома к дому, перенося, словно пыльцу, слухи, сплетни, болтая о чем угодно…