С приездом императрицы стало известно, что по просьбе матери государь разрешил великому князю Михаилу Александровичу вернуться на время войны на Родину. Он прибыл как-то незаметно для всех лишь поздней осенью, через север Финляндии в Петроград.
Ему было возвращено и прежнее военное звание. Вскоре он был назначен по инициативе кавказского наместница графа Воронцова-Дашкова командиром формировавшейся тогда из кавказских горцев особой дивизии, более известной под названием «дикой».
Многие, если не большинство, отнеслись с резкой критикой к этому назначению, находя его совсем не подходящим к брату государя. Но, как водится, поговорили, повозмуща-лись и забыли.
Великий князь командовал на фронте этой дивизией довольно долго и успешно и за личное мужество награжден был Георгиевским крестом235.
В марте 1915 года государь все же дал разрешение на состоявшийся три года назад брак Михаила Александровича, и этот бывший до этого не только морганатическим, но и незаконным брак стал, таким образом, и законным, и семьей признанным. Но прав престолонаследия потомству великого князя государь дать не мог, если бы даже этого и желал, так как оно противоречило бы совершенно закону, которому и Его Величество сам присягал.
29 сентября 1915 года была снята с великого князя и высочайшая опека, и я наконец освободился от угнетавшей меня обязанности.
Вскоре затем Михаил Александрович был назначен командиром 2-го кавалерийского корпуса. Но серьезная болезнь – язва желудка, – которой он, несмотря на полное, как казалось, излечение, не переставал страдать, возвратилась к нему с прежнею силою.
Он часто ездил поэтому с фронта в отпуск и в январе 1917 года, за месяц до революции, был назначен на вновь созданную, покойную должность генерала-инспектора кавалерии.
Что произошло в мартовские дни, уже известно. О дальнейшей участи Михаила Александровича я, находясь сначала подолгу в тюрьмах, а затем скрываясь на воле, наводил всеми путями справки. Сведения были многочисленны, но столь противоречивы, что о них мне придется сказать особо в другом месте.
* * *
Почти все мои предки были военными, но я лично с малых лет, восторгаясь отдельными подвигами, относился к самой войне всегда отрицательно; и потому, что я к ней относился отрицательно, я и сделался военным!
Действительно, какая яркая непоследовательность! Но она объяснялась у меня отчасти наивными мечтаниями в дни моего обособленного предоставленного самому себе детства да влиянием старинных, большею частью сентиментальных книг нашего имения, которые эти странные для мальчика моих лет мечтания тогда навеяли.
Из всех призваний призвание священника, монаха, в особенности отшельника в пустыне – этих врачевателей душ и молитвенников за всех – мне поэтому казалось наиболее великим и необходимым.
Но, ставя его в своих детских рассуждениях очень высоко, я находил лично себя для такого поприща совершенно недостойным.
Следующим по важности в моих тогдашних понятиях шло призвание доктора – целителя физических страданий и спасителя человеческих жизней. И оно казалось неимоверно трудным. Чтобы стать доктором, надо было, по словам моей милой воспитательницы Софии Эдуардовны Бурхард, очень много резать трупов, а в те годы я больше всего боялся темных комнат и мертвецов.
Подвиг рыцаря, офицера или солдата, защищающего свою родину и всех обиженных, шел непосредственно за этими двумя первыми и представлялся мне не менее тех великим, а вместе с тем легче достижимым и особенно красивым.
Во мне не переставало жить восторженное воспоминание о том первом офицере, которого я увидел на только что тогда отстроенном вокзале в Чудове при моей первой поездке из деревни в столицу.
Он так был не похож на всех остальных в своем красивом гусарском мундире, и так громко звенела его волочившаяся сабля, когда он с важностью прогуливался по платформе, что его облик запомнился мне до сих пор.
В то время шла у нас Турецкая война, и доходившие до нашего «Среднего села» иллюстрированные журналы рисовали мне самые страшные, но и удивительные картины из военных подвигов наших офицеров и солдат, а также и «зверства» турок.
В особенности я ненавидел тогда башибузуков. Это они ни за что ни про что убивают мирных христиан; они одни в моем воображении олицетворяли собою войну в виде какого-то злого дракона из сказки, пожиравшего живых людей…
– Ох, Господи, опять сколько народу-то перебили, – говорила, рассматривая со мной картины, моя няня Екатерина Николаевна Шамичева. – Уж такое это горе эта война… и чего только людям надо. Сидели бы у себя дома, а других бы не трогали – а вот поди ж ты, все дерутся и дерутся… уж котора война на моей памяти. Угомону на них, нехристей, нет. Православным и передохнуть не дают.
– А как же, няня, – спрашивал я, – если бы не было войны, то не было бы и офицеров?
– Ишь что выдумал, – сердилась старушка. – Как так не было бы – затово и афицера дерутся, чтобы войну поскорей изничтожить… афицера завсегда должны быть, чтобы страх у других был, штоб войны не было. Без них нас кажинный, кто хошь, обидит… Они да солдаты наши защитники, царевы слуги… За тово афицерам царем и сабли дадены, да и сам царь затово завсегда в афицерской одежде ходит.
Этих слов было достаточно, чтобы я решил сделаться непременно офицером. Воспитывавшая меня бабушка об этом и слышать не хотела.
Меня с братом вскоре увезли из деревни и отдали в немецкий пансион, где я должен был изучать латынь и приготовляться к поступлению в училище правоведения.
Это были три самых ненавистных года из всей моей жизни, но в конце концов мое упрямство одержало верх, и я был определен в военный корпус. Помогло моему упорству еще одно, немаловажное в моих детских глазах, обстоятельство – мое отвращение к молоку, которое тогда давали по утрам в младших классах правоведения. Помню, что мой брат, поступивший немного раньше меня в более низший класс корпуса, раньше меня надел красивый мундир с золотым галуном. Это был первый и последний случай, когда я ему позавидовал.
Попасть в корпус из-за большой моей близорукости было все же нелегко. Медицинский осмотр был очень строг, и многим, в особенности из-за глаз, было отказано в приеме. Помогла мне тогда моя прекрасная память. Во время освидетельствования других я успел, подойдя ближе, запомнить все буквы в том порядке, как они были начертаны на таблице для испытания зрения, и безошибочно назвал их затем доктору с дальнего расстояния.
Впоследствии, когда я стал уже молодым корнетом гвардейской кавалерии, мысли, высказанные когда-то моей няней, мне часто приходили на память. В своем главном они были верны – если офицеры и не могли «изничтожить» совсем войну, все-таки в их знании, способностях и мужестве заключалась единственная возможность сделать это неизбежно повторявшееся несчастье менее продолжительным и менее кровавым.